Выбрать главу

Чаадаев не ведает, что за день до написания этого письма Пушкин ответил, – письма, таким образом, разминулись. В ответе непонимание: «Ваша рукопись все еще у меня; вы хотите, чтобы я вам ее вернул? Но что будете вы с ней делать в Некрополе?» (X.659). Пушкин объясняет Чаадаеву, что не смог поговорить насчет издания, отмечает слабые места и свои разногласия с автором, хотя и хвалит новый подход к темам. Пишет, что «мало понятны первые страницы», что ощущается «отсутствие плана и системы во всем сочинении». Об опасных мыслях в философических письмах предпочел ничего не упоминать. Одновременно Пушкин признается, что плохо излагает свои мысли. Почему? Не хочет критиковать? Занят другими делами и спешит? Избегает писать, что думает?

Прошло еще двадцать дней. Возможно, из-за холерных карантинов рукопись так и не вернулась к Чаадаеву, да и пушкинского объяснительного письма он не получил. Чаадаев начинает нервничать и снова требует от Пушкина: «…Я писал вам, прося вернуть мою рукопись; я жду ответа. Признаюсь вам, что мне не терпится получить ее обратно; пришлите мне ее, пожалуйста, без промедления. У меня есть основания думать, что я могу ее использовать немедленно и выпустить ее в свет вместе с остальными моими писаниями. Неужели вы не получили моего письма?». Как видим, Пушкин ничего не выяснил насчет публикации в Петербурге, но и не дает возможности Чаадаеву попытаться самому издать написанное в Москве.

Чаадаев ждет еще два месяца. Признание Пушкина в том, что он ничего не сделал, получено, а рукопись – нет. В очередном письме из Москвы сарказм и скрытое раздражение: «Ну что же, мой друг, куда вы девали мою рукопись? Холера ее забрала, что ли? Но слышно, что холера к вам не заходила. Может быть, она сбежала куда-нибудь? Но, в последнем случае, сообщите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь об этом». Чаадаев давно чувствует расхождение. «Вам хочется потолковать, говорите вы: потолкуем, – пишет он. – Но берегитесь, я не в веселом настроении, а вы, вы нервны. Да притом, о чем мы с вами будем толковать?»

По поводу рукописи Пушкин хранит молчание. Комментаторы чаадаевского собрания сочинений предполагают, что Пушкин вернул рукопись в декабре 31-го, но доказательств нет. Возможно, вернул позже, а то и вообще не вернул. А что если она попала, куда не надо? У Пушкина оправдания: юная жена, семейные заботы, финансовые проблемы, наконец, эпидемия холеры, кордонами отделившая Царское Село от остального мира. Можно даже предположить, что Пушкин оберегал друга от беды, связанной с изданием взрывоопасных писем.

О чем, казалось бы, мечтать поэту? Славы большей и быть не может: его узнают на улице. Жена поэта – предмет поклонения в обществе, скоро будут дети. Все цели достигнуты, но что-то тяготит его. Скептицизм зреет. Он втянут в окололитературные конфликты, многим и многими недоволен. «Если бы ты читал наши журналы, – пишет он Нащокину, – то увидел бы, что все, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно» (Х.285). Он принимается за перевод отрывка из дантовского «Ада»:

И дале мы пошли – и страх обнял меня.

Бес в этих стихах крутит ростовщика у адского огня. Еще бы: ростовщики отравляют жизнь поэта!

Тогда других чертей нетерпеливый рой

За жертвой кинулся с ужасными словами…

Порыв отчаянья я внял в их вопле диком…

(III.220-221)

Для себя Пушкин записывает байку про придворного поэта XVIII века Ермила Кострова. Костров жил без забот у Хераскова, который держал его трезвым. И вдруг Костров пропал. Его искали по всей Москве, а найти не смогли. Некоторое время спустя Херасков получает письмо из Казани. Костров благодарит его за доброту и заботу, «но, писал поэт, воля для меня всего дороже» (VIII.76).

Вдруг Пушкин пропадает на трое суток из своего домашнего благополучия, и жена понятия не имеет, где он и что с ним. А он исчез, как иногда делал это в юношеском возрасте. Оказывается, удрав из дому, он встретился с лицейским одноклассником Константином Данзасом, только что вернувшимся из Польши. Приятели загуляли в заведениях весьма непристойных.

Глава шестая

НЕБЛАГОНАДЕЖНЫЙ ВЕРНОПОДДАННЫЙ

Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока.

Пушкин – Вяземскому (Х.291)

Это кажется невероятным, абсурдным, но факт, что царь Николай Павлович всерьез размышлял и даже советовался со своими генералами о том, чтобы начать войну с Францией. Выступление войск зависело от назревающей, как нарыв, польской ситуации. Западная Европа с тревогой следила за шагами России. Англия, Франция, Германия вполне могли выступить в защиту взбунтовавшейся Польши. Тревога в Царском Селе была реальной, обдумывались ответные меры, среди которых мог быть и шантаж.

Пушкин ежедневно обсуждал взрывоопасную тему с приятелями. Платон считал: «Война – естественное состояние народов». У Пушкина тоже всегда было естественное, то есть позитивное отношение к войне, – не станем делать из него пацифиста. Но в тот период западные страны точку зрения Платона не разделяли; помогать Польше они не спешили.

Именно Польша из всех русских колоний больше других духовно примыкала к Европе; азиатский ошейник был полякам ненавистен. Маркс назвал польский народ «бессмертным рыцарем Европы» по причине того, что поляки спасли Европу от «возглавляемого московитами азиатского варварства». Энгельс считал Польшу «всемирным солдатом революции». Даже Ленин, когда ему было выгодно, писал: «Русский народ служил в руках царей палачом польской свободы». Демократические силы в европейских странах и русские политические эмигранты требовали защиты польской независимости. Польшу в ее борьбе против России поддерживали Лафайет, Гейне, Герцен, Гюго, Беранже. Последний писал:

В далекой Польше гибнут братья!

Спешите! Честь и слава там!

Встревоженный Николай I предупреждал командующего русской армией в Польше Ивана Паскевича: «В Париже бесились несколько дней сряду и нас ругали до крайности». Бенкендорф опасался распространения эпидемии на Восток: «Нет сомнения, что при дальнейших неудачах в укрощении мятежа в Царстве Польском дух своевольства пустил бы в отечестве нашем сильные отрасли».

Надежда на европейскую войну и связанные с ней перемены в его собственной судьбе не покидает Пушкина весь июнь, июль и август. В эгоистическом плане он рассматривает войну «для себя», а именно: как использовать фронтовую неразбериху для бегства. Он не раз возвращается к мысли бежать в Польшу, теперь – вместе с женой. «Того и гляди навяжется на нас Европа», «A horse, a horse! My Kingdom for a horse!», «А если мы и осадим Варшаву… то Европа будет иметь время вмешаться не в ее дело» (Х.273, 276, 289). Наконец еще более определенно (приходится повторить эпиграф): «Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока» (Х.291).

«Торока» – слово нынче не употребляемое, означает ремни сзади седла для привязывания дорожного мешка или вещей. Для шутки заявление поэта слишком серьезно, для дела звучит не очень реально, но слова произнесены. Пушкин повторяет мысль друзьям много раз. Официальная пушкинистика трактует слова поэта как желание принять участие в войне против поляков, а ведь он уже просился недавно на войну с Турцией – ему отказали. И потом, кто отправляется на войну с женой?

«Но скучен мир однообразный сердцам, рожденным для войны…», – писал Пушкин (IV.91). Странный характер, которому не скучно только когда война. Григорий в «Борисе Годунове» (в сцене, изъятой при публикации), сидя в келье, мечтал: «Хоть бы хан опять нагрянул! Хоть Литва бы поднялась!» (V.281). Поднялась Польша. Не в силах сделать шаг самостоятельно, от страха ли, от обреченности ли, поэт надеется на внешние обстоятельства, которые помогут ему сдвинуть камень с мертвой точки.