Выбрать главу

— Возможно, вы еще пожалеете, что так вели себя нынче. Мое терпение тоже имеет предел!

С этими словами он нахлобучил шляпу, быстро, даже не кликнув слугу, накинул плащ и вышел, коротко поклонившись строптивой возлюбленной.

Спустя несколько часов король уже прискакал в Сен-Жан-де-Люз, где его ожидал кардинал. Последний был очень расстроен, потому что испанцы начали выражать недоумение тем, как медленно продвигаются переговоры. Прежде они и сами не слишком-то торопились, но теперь, видно прослышав об очередном увлечении Людовика, похоже, решили обидеться. И Мазарини, с мрачным видом войдя к королю, сухо произнес:

— Ваше Величество, боюсь, вы не оставляете мне выбора. И я, и королева, ваша матушка, уже не раз приступали к вам с расспросами относительно вашего намерения жениться на испанской инфанте. Вы отвечали уклончиво, и нынче я вынужден прервать переговоры с Мадридом. Надеюсь, вы понимаете всю опасность этого шага для Франции. Итак, я немедленно сношусь с испанским двором и объявляю, что вы отказываетесь взять инфанту в жены. После этого я буду иметь честь просить Ваше Величество принять мою отставку. При дворе я не останусь, а уеду в Италию…. вместе со своими племянницами. — Тут Мазарини коротко глянул на опешившего Людовика и опустил глаза, чтобы скрыть загоревшийся в них довольный огонек. Похоже, его ход оказался удачным. Юнец сейчас сдастся.

И кардинал смиренно прибавил: — Так что же, государь, вы согласны отпустить меня на родину?

Людовик помедлил с ответом. Он был почти уверен, что его собеседник блефует, но одна мысль о том, что слова итальянца — не пустая угроза, приводила его в ужас. И дело было не только в Марии, но и в гневе королевы-матери, к которой Людовик питал почтительную сыновнюю любовь.

— Посылайте де Грамона в Испанию, — наконец отрывисто бросил король. — Я женюсь на принцессе. — И добавил, нехорошо усмехнувшись: — Все-таки негоже обижать кузину.

И вот герцог де Грамон стрелой помчался в Мадрид, чтобы от имени французского государя официально просить руки юной инфанты Марии-Терезии. Его сопровождало несколько десятков всадников — почетный эскорт посла.

Филипп IV приходился Анне Австрийской родным братом, и потому де Грамон рассчитывал на теплый, едва ли не семейный прием. Герцог происходил из Беарна и, как многие уроженцы тех мест, обожал праздники и веселье. Мадрид показался ему беззаботным и ярким, так что нарядные плащи и розовые перья на модных шляпах французских дворян прекрасно дополнили собой палитру улиц испанской столицы. Грамон пришел в превосходное расположение духа, с каким и переступил порог королевского дворца. Но боже, какое разочарование его ожидало!

Беззаботным французам внезапно показалось, что они очутились в древней Византии. Притихшие, шагали они по огромным темным залам дворца, провожаемые бесстрастными взглядами облаченных в черное придворных. Пышные оборки и разноцветные ленты и перья на шляпах выглядели нелепо и бедно на фоне тех изумительных драгоценностей, которые украшали в остальном скромные наряды испанцев. Было очевидно, что когда-то все эти золотые вещицы принадлежали ацтекам: Испания недаром гордилась своими конкистадорами.

Обескураженный де Грамон, миновав длинную анфиладу покоев, в конце концов приблизился к затянутому золотой тканью возвышению, где восседал испанский монарх — весь в черном, в черной же широкополой шляпе, с орденом Золотого руна на шее. В течение доброй четверти часа, пока коленопреклоненный де Грамон произносил заученную наизусть приветственную речь, король не произнес ни слова и не шелохнулся. Память у герцога была отличная, так что повторять выспренные фразы не составило ему никакого труда, и занят он был в основном тем, что наблюдал за Филиппом — моргнет или не моргнет. (Не моргнул, о чем и рассказывал потом своим спутникам потрясенный де Грамон.) Таков был суровый, продуманный до мелочей этикет испанского двора, и Людовик Французский многое позаимствовал из него, когда решил, что пришла пора сделаться полубогом и назваться Королем-Солнцем.

После столь «ласкового» приема, оказанного французским дворянам Филиппом IV, их отвели к королеве и инфанте. Де Грамон, который не знал, как следует вести себя в присутствии этих высокородных дам, решился спросить совета у шедшего с ним рядом испанца.

— Простите великодушно, сударь, — обратился учтивый француз к своему молчаливому спутнику, — не могли бы вы оказать мне одну услугу?

Придворный обернулся к гостю и изумленно воззрился на него.

«Дьявольщина, наверное, я что-нибудь не то делаю, — пронеслось в голове у де Грамона. — Вот ведь незадача! А я-то думал: увеселительная прогулка — и все… Ну да ладно! Что ж мне теперь — рта не раскрывать, что ли?! А может, он вообще нашего языка не знает?»

— Сударь, — продолжал тем не менее герцог, — никто не нашел времени посвятить меня в секреты испанского этикета. Когда я завидел Его Величество и замер, потрясенный его великолепием, меня довольно… э-э… невежливо подтолкнули в спину и нажали на плечи, показывая, что я должен опуститься на колени. Так вот, чтобы избежать впредь подобных проявлений неучтивости, которые я извинил только потому, что не допускаю и мысли, чтобы меня, посла французского государя, хотели намеренно обидеть, я бы просил вас объяснить, как мне поступить при виде Ее Величества и Ее Высочества. В частности, я хотел бы знать, когда подобает произносить слова приветствия.

Сказав это, француз широко, насколько это позволяли правила приличия, улыбнулся, и улыбка эта была столь располагающей и обезоруживающей, что испанец не смог устоять против нее. Слегка поклонившись, он произнес на безукоризненном французском языке:

— Мне очень жаль, герцог, что вы не по своей вине очутились в подобном положении. Я представляю, насколько вам, тонкому знатоку этикета и искушенному придворному, приходится сейчас нелегко. Извините меня, я пренебрег своими прямыми обязанностями. Итак, у нас есть еще несколько минут, и я постараюсь использовать их с толком. Когда вы окажетесь перед троном и увидите королеву и инфанту, вы должны тут же преклонить колени и почтительно приложиться губами к краю их платьев. Вот и все. Говорить вам ничего не нужно.

— Но как же моя речь? — спросил изумленный де Грамон. — Ведь должен же я известить принцессу о том, что мой государь просит ее руки?

— Ничего говорить не нужно, — повторил испанец и жестом пригласил де Грамона следовать вперед.

Герцог воспользовался полученными советами. Он неторопливо встал на колени, поочередно поднес к губам края двух пышнейших парчовых платьев, а потом на цыпочках удалился.

Мода, господствовавшая тогда при испанском дворе, его поразила. Открытыми оставались только женское лицо и кончики пальцев. Все прочее скрывали волны ткани. Широчайшие кринолины, огромные воротники, туго стянутые волосы… Де Грамон долго гадал потом, в состоянии ли вообще эти похожие на истуканов женщины двигаться. Обед, на котором ему было позволено присутствовать, нимало не рассеял его недоумение. То есть королева и инфанта безусловно ели, но очень мало и очень медленно. И, разумеется, в полной тишине. А прислуживали им дамы в белом, которые весь обед провели, стоя на коленях! (И выросшую в такой обстановке инфанту Людовик потом вынуждал ездить в одной карете со своими возлюбленными — например, с Луизой де Лавальер или с Монтеспан! Какое унижение!)

…В течение всего обеда де Грамон исподволь бросал взгляды на свою будущую королеву и остался весьма доволен увиденным. Небольшого роста, изящно сложенная, белокожая. А волосы-то, волосы! Как странно распорядилась природа, наградившая испанку такими волнистыми белокурыми локонами! Правда, голоса Марии-Терезии герцог так и не услышал, а о ее нраве мог только догадываться. К сожалению, и де Грамон, и большинство его современников недооценили прекрасную натуру этой женщины. А вернее сказать — она осталась для них тайной за семью печатями. Дело же заключалось в том, что отец инфанты, король Филипп, строго-настрого приказал ей навсегда превратиться в тень своего мужа.