Выбрать главу

Рышард ни разу не почувствовал дурноты, даже во время ненастья, и счел это предзнаменованием неограниченных возможностей в будущем. «Это путешествие сделает из меня писателя, — сказал он себе, — писателя, каким я всегда мечтал стать». Если честолюбие — самый мощный стимул для того, чтобы писать лучше и больше, то его необходимо развивать, стремясь к тому, чтобы жизнь была исполнена романтики. Путешествие в Америку не входило в его мечты о романтической жизни, пока Марына не подняла эту тему в прошлом году, и Рышард решил, что именно там, в какой-нибудь прерии или пустыне, он спасет ее от индейцев, отыщет родник и принесет ей пригоршню воды или же голыми руками поймает гремучую змею и поджарит ее на костре, когда они окажутся без средств и будут умирать от жажды и голода, — именно там он наконец-то отобьет ее у изнеженного Богдана. Теперь, на корабле, к мечтам о радужных перспективах в качестве кавалера добавилась уверенность в окрепшем писательском таланте. Из статей, которые он, как недавно назначенный американский корреспондент «Газеты польской», отошлет в Варшаву, можно будет составить серьезную книгу. Мысленно предав забвению два слащавых романа, которые он опрометчиво опубликовал еще в университетские годы, Рышард ликующе воскликнул: «Моя первая книга!»

Он никогда еще не чувствовал себя настолько писателем, никогда не был так упоительно одинок. Юлиан был унижен морской болезнью и не желал, чтобы его сосед по каюте сидел рядом и ухаживал за ним. Обычно Рышард внезапно просыпался в пять утра, но еще некоторое время оставался в постели — он заметил, что корабельная качка его возбуждает. (В первое утро он мастурбировал, представляя себе толстого коричневого моржа, который медленно перекатывался с боку на бок. «Странно, — подумал он, — завтра представлю себе Нину».) Потом вставал, умывался и брился; Юлиан тихо стонал, раскрывал невидящие глаза и отворачивался лицом к стене. В коридоре не было никого («Какие лежебоки эти богачи!»), и около часа, вплоть до самого завтрака, роскошный курительный салон с кушетками и креслами, обитыми алой кожей, был полностью в его распоряжении — он спокойно занимался там со своими картами, атласами, английскими словарями и грамматиками. Затем, поглощая безвкусную овсянку и странноватую копченую рыбу, он мог слушать английскую речь и отвечать на этом же языке без единого польского слова. Рышард сидел в дальнем конце стола, и так случилось, что все его соседи оказались англоговорящими: некрасивые, но элегантно одетые американцы, мужчина и женщина; канадский священник, ездивший в Рим за папским благословением, и его молодой секретарь. После завтрака, независимо от погоды, он выходил прогуляться по верхней палубе, — трость из Закопане с резным костяным набалдашником в виде медвежьей головы довольно неестественно смотрелась на качающейся палубе, — затем садился в шезлонг и открывал блокнот. Оставшееся до обеда время Рышард посвящал запискам о том, что видел: о матросах, которые драили палубу и начищали медные крепления, о пассажирах, которые дремали, болтали или играли в серсо, описывал формы облаков и чаек, летящих за пароходом, точный цвет борозд величественного, однообразного океана.

Перед обедом он приходил посидеть с Юлианом, чтобы уговорить его выпить мясного бульона с рисом, который приносили прямо в каюту, а после обеда снова возвращался с более длительным визитом, рассказать о своих встречах и наблюдениях на борту парохода и послушать лекции Юлиана об Америке. Несмотря на то что тошнота не позволила даже раскрыть экземпляр «Американской демократии», которую он прихватил почитать в дороге, Юлиан неустанно строил догадки о том, что же написал Токвиль в своей прославленной книге. Затем Рышард торопливо уходил в темную комнату с однотипными изданиями сэра Вальтера Скотта, Маколея, Марии Эджворт, Теккерея, Аддисона, Чарлза Лэмба и т. п., которые были заключены в высокие, застекленные книжные шкафы с именами знаменитых писателей, высеченными в свитках на дубовых панелях, и цитатами на морскую тему, начертанными на витражных стеклах. Там, в библиотеке, он писал письма — матери и тетушкам, друзьям, брошенным женщинам, каждой из которых обещал вернуться, ну и, конечно же, Марыне и Богдану (как бы ему хотелось писать одной лишь Марыне!). Через несколько часов он выходил на свободу, возвращался в салон, заказывал виски (новый напиток!), раскуривал трубку и в этом шумном, чисто мужском уголке предавался целомудренным грезам о Марыне. Затем вновь требовал себе шезлонг и продолжал читать Юлианов экземпляр Токвиля либо оттачивал в блокноте писательское мастерство. Или же рыскал по палубе, всегда готовый оттачивать свое мастерство обольстителя. И, словно бы решив проверить утверждение Токвиля о том, что Соединенные Штаты придерживаются более строгой морали, чем Европа, и что американские девушки более целомудренны, нежели английские, задорно флиртовал с симпатичной, самоуверенной юной американочкой из Филадельфии, которую пытался уговорить называть его по имени.