Когда Герш начинал говорить о минувшем блеске богучиньского дома, он долго не мог остановить поток, своих воспоминаний. В свои живописные рассказы он, однако, никогда не вплетал обстоятельства, сыгравшего немаловажную роль в его собственной жизни. Вельможный пан Богучиньский однажды, будучи не в духе, хлестнул его подпругой по лицу, и у него вытек левый глаз. А некоторое время спустя, пропал и правый. Герш не любил, когда ему напоминали об этом... Человек не всегда волен над собою... Со всяким может случиться... Пан Богучиньский был золотой человек, упокой, Господи, душу его... Он не прогнал его, когда он ослеп, а предоставил пожизненно эту избу, на бывшей пасеке, и подарил корову, чтоб ему земля легка была... Когда приходилось очень круто, не было дров, одежи, Герш с женой, пока она жила, потом с дочерью, отправлялись в деревню, к волостному писарю, и тот писал им "в кредит" письмо к молодому пану, в Краков... И молодой Богуниньский, пошли ему Бог долгой жизни, присылал десять, пятнадцать рублей, а на свадьбу Гени прислал полтораста, дай ему Бог доброго здоровья. И благословения на род Богучиньских, с умиленной улыбкой, обильно сыпались из уст Герша...
Почти ежедневно приходил на бывшую пасеку такой же старый, как Герш, Демко, Демко-кухар, как звала его вся деревня, который служил поваром у помещика и польское название его профессии осталось за ним в виде прозвища. Это был высокий, худощавый старик с длинными белыми усами и синевато-серой щетиной на давно небритых щеках. Зиму и лето он носил высокую мерлушковую шапку и держался с холодным, замкнутым высокомерием, достойным прямого потомка Сапеги или Чарторыжского. Честь посещения он оказывал во всей Богучинке одному только Гершу, единственному оставшемуся в живых сослуживцу. В своей избушке, подле усадьбы, он одиноко доживал свою жизнь и при всех неизбежных встречах с людьми гордо молчал и пыхтел трубкой. Его рассказы про великолепие богучиньского палаццо были цветистее и ярче воспоминаний Герша, так как кухня была ближе шорни к барским покоям. Но рассказы его проникнуты были яркой националистической тенденцией и нередко его негодование против демократической струи, ворвавшейся в Богучинку вместе с появлением еврея-арендатора, проявлялось в выражениях, оскорблявших национальное чувство обитателей старой пасеки. Но эти тучки ненадолго омрачали дружбу стариков, и в следующее посещение Демко оба опять воскрешали в памяти тени давно перемерших панов и пань, блестящих графов и князей, которые когда-то проносились со своим счастьем и роскошью и утехами мимо их трудовой, рабской жизни. Они оживлялись, говорили громче и выпрямляли свои согбенные спины, словно не люди, на которых они работали всю жизнь, а они сами когда-то широко наслаждались жизнью и буйно проявляли молодую удаль.
Мейеру, слушавшему всегда с напряженным вниманием, воспоминания их казались невероятною сказкой, чем-то несбыточным, чем-то таким, о чем говорят, но чего в жизни никогда не бывает, тогда как рассказы Малки про посессорскую семью были живой современною правдой, несомненной действительностью, похожей на чудесную сказку. Он видел во сне этих счастливых богатых людей, мечтал хоть одним глазом посмотреть на их жизнь, и когда из-за темной стены деревьев показался Демко и, важно роняя слова, объявил, что Мейера зовут в усадьбу чинить какую-то мебель, он вспыхнул до ушей и с шумной радостью стал благодарить старика.
Демко был в большом возбуждении и глубоко дышал, как человек, отделавшийся от тяжкой, но необходимой обязанности. Он решился заговорить с прислугой из усадьбы, чтобы узнать, нет ли какой-либо работы для Мейера. Геня накануне просила его об этом. Она обратилась к нему, а не к Малке, почти ежедневно бывавшей в усадьбе, и Демко понял, что Геня не желает от Малки услуги для мужа, и во имя полувековой дружбы решился на жертву. Это была тяжелая жертва, и значение ее понимал один только Герш, который удивленно пожимал плечами и морщил лоб, словно догадывался о чем-то и не хотел догадаться.