Ни радость Мейера, ни благодарные взгляды его жены, не доставили Демку столько удовлетворения, сколько досада, отразившаяся на лице Малки. К ней он всегда питал глухую неприязнь. Она не разделяла его благоговения перед прошлым, в котором были не только блестящие балы и приемы у Богучиньских, но и вся его жизнь с забытыми унижениями и горем и мерцавшими еще в памяти призрачными радостями. Нередко она высказывала мечты о счастливой настоящей жизни, какой живут настоящие господа, и его возмущала ее дерзость. Но когда она доказывала свои права или пела песни красивым, сильным голосом, а лицо ее разгоралось и делалось прекрасным и гордым, в душе Демка пробегало признание ее прав, и тогда его злоба к ней возрастала.
В такие мгновенья блеск богучиньского дома тускнел в его памяти, и вся жизнь казалась прожитой скучно, нелепо... Эта "жыдивка", полунищая, будила в нем своими речами смутную обиду на кого-то и смутные сожаления о чем-то, и этого он простить ей не мог. Заметив, что он огорчил ее, предупредив ее, услугой Мейеру, он искренне обрадовался. Но желая в то же время показать, что, несмотря на этот компромисс, его презрение к новому режиму в богучиньском доме остается неизменным, он величаво завил ус и едко заметил:
-- Пизнаты пана по Ивану... Прислуга -- нечего сказать!
И когда Малка вызывающе спросила, чем прислуга не угодила ему, он ответил с уничтожающей насмешкой:
-- Кто пан, кто Иван -- сам черт не разберет... Галдят, хохочут--вольники тоже, тьфу!
Малка сверкнула глазами. В словах Демка она чувствовала протест не только против посессорской семьи, к которой считала себя прикосновенной, хотя бы одним происхождением, но и против всего, что ново, молодо и непохоже на то прошлое, перед которым он до сих пор благоговел. А она знала, что к этому пышному прошлому он сам был так же мало причастен, как она к настоящей жизни в господской усадьбе, и ее подмывало зло высмеять его, сказать ему что-нибудь дерзкое, оскорбительное. Но, не желая ссоры, она молча и торопливо собрала работу и пошла домой. Геня слабо удерживала ее, а Мейер с бессознательным удовольствием провожал глазами ее тонкую,, стройную фигуру, пока она не исчезла за плотным кольцом деревьев.
II.
Мейер с отделанными карнизами на плечах шел в усадьбу узкой межою среди нив. Солнце садилось и в розовевшей дали висело над зеленым морем ржи большим красным шаром. На востоке небо уже темнело и опиралось на леса, как на черные стены. Мейер часто останавливался, глубоко вдыхал воздух, широко раскрывая рот и улыбаясь, оглядывался назад, озирался кругом и глядел вверх, в глубокое синее небо. Он не насытился еще красотой деревенского простора и наслаждался, как художник, поэт. Радостное настроение его усиливалось ожиданием предстоящего удовольствия в усадьбе...
В комнатах, где он работал, он любовался невиданной мебелью, картинами, предметами, назначения которых он даже не понимал; за окнами, в парке, он видел светлые, нарядные платья, странные игры, в которых принимали участие и взрослые, и дети... Там смеялись, шутили, говорили на чуждых языках, и голоса звучали ласково, певуче... Люди эти красиво ходили, красиво кланялись, называли друг друга красивыми именами. За стеной играли на рояли, пел мужской голос и женский, или пели вместе,, и песни, и музыка, и все, что Мейер видел и слышал -- обвеяно было красотой, как природа в эти дни дыханьем весны.
Каждый день он уносил в своей душе отражение новой частички красоты, наполнявшей господскую усадьбу... Когда, он сопоставлял эту жизнь с своей или жизнью людей, которых он знал, в голове его вспыхивали вопросы, которых он разрешить не мог, и они оставляли в душе его тревогу и беспокойное желание ближе и дольше вдыхать отуманивавшую его красоту.
Рыжий рослый дворник ввел его в большую квадратную комнату, где надо было отполировать кой-какую мебель, окна и двери смежного зала выходили на широкую каменную террасу и, лишь только Мейер вошел в комнату все его внимание обратилось туда. На чайном столе играл радугой на солнце хрусталь и сверкало серебро. В высоких вазах стояли цветы и кругом в кадках, в жардиньерках и на столиках пестрели цветы, с широкими и узкими листьями, белые, алые, от них шел густой смешанный запах, от которого у Мейера кружилась голова.
У одной из колонн террасы стояла белокурая женщина в голубом платье с розой в руках, а подле нее студент в черной тужурке, такой же красивый и молодой как она, но высокий и смуглый, с черными вьющимися волосами. Мейр знал уже, что это племянник посессора а белокурая женщина-жена его старшого сына. Они говорили очень тихо, и Мейер едва улавливал слова, но оба, озаренные розовым золотом заката, были красивее цветов и серебра, Мейер не мог оторвать от них глаз. Его смутно волновал их неслышный разговор, а когда студент быстро провел рукой по волосам, а женщина опустила голову и стала обрывать с розы лепестки, у него дрогнуло сердце жутким предчувствием. Вдруг студент схватил руки женщины и привлек ее к себе и, когда она вскрикнула и хотела его оттолкнуть, он зажал ей губы поцелуем... Мейер застыл от ужаса, но не мог отвести взгляда от этой голубой женщины и высокого юноши, на несколько мгновений замерших в объятье. Сразу они, цветы и аллея, уходившая от террасы в широкий парк, окрашенный вечерним золотом, слились перед ним в одно странное радужное пятно, ему страшно было и сладостно-жутко смотреть. Он знал, что этот юноша целует чужую жену, и что это ужасно, что это грех, и весь дрожал, но не от возмущения, а от страха за них. Послышались голоса, шаги, студент и женщина разошлись в разные стороны. На террасе скоро собралась вся семья. Стало шумно.