Ни один мускул не дрогнул при этих словах на притворно-ласковом лице дворецкого, а слова упали, как нож гильотины с ясного неба. Глупого учить — что горбатого лечить. Вжик!
Идя за велосипедом — в сарае на берегу озера стояло два стареньких драндулета (слугам разрешалось на них ездить, за что они должны были содержать велосипеды в порядке), — Джозеф услыхал удары весла по воде. Леди Сьюэл учила Уильяма грести; этому искусству она учила всех своих служек. Джозеф приостановился — лодка должна была вот-вот показаться из-за острова. Вспомнилось, как его самого учили.
Неподалеку от фермы, которую сейчас арендовал отец, было озерцо, и Джозеф, спросившись или без спроса, брал по вечерам соседскую лодку и отправлялся рыбачить. Но когда леди Сьюэл решила учить его грести, то от смущения и благодарности он не мог ей сказать, что гребля для него дело знакомое. Думая, что он первый раз держит весла в руках, она усадила его на корму, сама села за весла и начала грести. Она гребла мастерски, что еще усилило его смущение, он сам греб неплохо, по без ее изящества. Видя, как плавно рассекают воду длинные лопатки весел, он и вправду чувствовал, что не умеет грести по-настоящему. И сидел молча, стараясь как можно лучше выполнять ее наставления. Их было так много и все такие дельные, в особенности как работать кистью, что он все больше робел и перезабыл даже то, что умел.
Он был прилежным учеником в тот день, даже испытал гордость, услыхав от хозяйки: «Очень неплохо для первого раза».
Он улыбнулся тому, что уже кто-то другой проходит такую же выучку. «Спокойнее, Уильям, спокойнее», — донесся по воде легкий голос: из-за островка появилась лодка, и Джозеф зашагал к сараю, где стояли велосипеды: недоброе предчувствие, родившееся в душе после лекции Гаррета, рассеялось под действием ярких воспоминаний.
В свободное после обеда время ему хотелось найти укромный уголок, забиться туда и размышлять обо всем, что взбредет в голову. Ему было немного стыдно своего желания: он мог бы куда лучше распорядиться неожиданной свободой. Бывало, он ездил в город, ходил по магазинам, гулял в парке, плавал в бассейне, точно старался набрать побольше очков в неведомо кем придуманной игре. Но что бы он ни делал, мысли его витали в заоблачных высях, и чем меньше внимания требовало развлечение, тем полнее он отдавался мечтам. Теперь он отдыхал по-другому: пройдя скорым шагом аллею как будто по срочному делу, с таким же занятым видом пробежав деревню и еще с четверть мили, он сворачивал на тропу, ведущую к реке, находил свое излюбленное местечко и растягивался на земле.
У него был свой собственный способ общения с окружающим миром в эти часы: устремив внимание на какой-то один предмет, он им только и был поглощен. Иногда это были ветки деревьев; если же день был холодный и унылый, он садился на землю, прижавшись к стволу дерева, и, обхватив руками колени, смотрел вверх на рваные облака, прикидывая расстояние между ними и небесной синью: иногда облака висели почти над самыми макушками деревьев, приближая небо; иногда казались белесыми мазками на синеве, подчеркивая его безмерную глубину. Оглушенный тишиной, он предавался фантазиям, в своем одиночестве давая им полную волю.
Он мечтал о прекрасной, удивительной жизни: о дерзких подвигах, о славных победах на войне, в спорте, в любви. Воображение рисовало картины, не имеющие ничего общего с действительностью, которой он жил; их питали комиксы, голливудские фильмы, дамские журналы, спортивные обозрения воскресных газет и одушевляла энергия света, пришедшего на смену тьме. Тьмой было его раннее детство, из которого в памяти сохранились отдельные образы: трещины в стене, проем меж двух домов, колесо над шахтой, террикон у самого моря. Мать умерла, когда ему было семь, он держал ее холодеющую руку в своей, но этой минуты совсем не помнил. Тьмой были мальчишеские годы: отец, непостижимый и своенравный, как ветхозаветный бог; бедность — их скромные доходы зависели целиком от тяжкого, изнурительного сельского труда. Но бывали в детстве минуты, когда он вдруг чувствовал, что все еще может измениться, что ему открыты возможности, каких никогда не было у отца. Эти минуты помогли ему примириться с необходимостью быть мальчиком на побегушках у Сьюэлов. Для себя он был таинственный незнакомец, переодетый слугой.
Но, думая теперь о своей работе, он морщился, как от зубной боли. Его отец, казалось, был точно в таком положении: обрабатывал чужую землю; но он трудился под открытым небом, а Джозеф прислуживал в господском доме. Чистил обувь, накрывал на стол, разносил блюда — и работой-то не назовешь; но жаловаться было смешно, кровавых мозолей он не натирал.