В архив
Misericordia
В АРХИВ
Первая тоскливая тревога пронеслась по складкам прекрасного – за две тысячи долларов – плаща из тонкой белой кожи, когда габаритные огни панелевоза, как две подсвеченные клубники, стали слишком быстро покрывать то, расстояние, которое капот ее «Мерседеса» всегда воспринимал как нечто интимно свое, похожее на то, что она сама с тихой гордостью называла личным пространством. В это самое пространство были вхожи лишь те, кто выдерживал тщательный ревнивый конкурс, поскольку вышедшего в финал ожидало нечто столь безупречное, что произойди ее «Мисс Калуга» не двенадцать лет назад, а сейчас, то она без особого труда – с условием сокрытия возраста – оттеснила бы уже на первых этапах всех этих «вешалок», безнадежно подорвавших здоровье на хитрых диетах. Возраст было замазать нетрудно: последний победитель ЕЕ конкурса потому и стал финалистом, что кремы изо всяких секретных желез редких подводных животных поступали, троекратно отражаясь, на туалетный столик с такой пунктуальностью, с какой она сама не усаживалась за него.
Потому, когда сквозь снежный тюль этой вечной вечерней пробки на Мичуринском, дробясь как на холсте Сезанна, начали расти два продолговатых красных пятна, в ее быстро размахнувшейся памяти стали выскакивать шаловливыми безделушками какие-то маленькие сгустки жизни, которые выталкиваются в нашей сиюминутной голове на дальние полки и антресоли, едва в них отпадает надобность; как вещи при генеральной уборке, находимые под диваном, и, с быстрым стыдом, кидаемые в широкие мешки, отправляющиеся затем туда, где их, возможно, обнаружат только внуки, переделывая или продавая вашу никому уже не интересную квартиру.
Да, где-то, совсем недавно видела она нечто похожее, в какой-то теплой и чуть нервной обстановке – да, те две замечательные гранатовые броши, странно, но так маняще расположенные на плечах у той пожилой диссидентки, и полыхнувшая затем в душе неглубокая, но внятно различимая злоба, от спокойного, ровного какого-то, отказа продать свою фамильную дурь: кто ты такая, в самом деле!? ты из каких сундуков вытащила свое покрывало, именуемое вечерним платьем? сколько бы ты их купила за назначенную цену? Так и разошлись – кто к своим бородатым, в позавчерашних костюмах, кто к обладателям «версачи». Еще подумалось: угораздило же тебя, Дорогой, созвать сюда весь этот «нафталин»… выборы скоро, понимаю, конечно…
И сейчас, когда пальцы чуть согнулись, готовясь сжать кожаную оплетку руля, а нога начала – медленно-медленно, как в тяжелом, глухом сне – распрямляться, тщетно приближая к себе педаль тормоза, – понеслись картинками из комиксов, те ветхозаветные отпечатки ее предконкурсного отрочества, где книжка с маминой полки становилась последней ослепительной истиной, где на фоне вишневого сада, во влажных провалах подушки, д’Артаньян разрезал на ней, своей несравненной Буанасье, подлые веревки, где она, Мерседес, возмущенная непонятным упрямством своей книжной тени, в конце не колеблясь берет фамилию Дантес; столь же драгоценную, сколь и страшноватую, потому что и письмо Татьяны лежало в ее памяти невыкупаемым кладом. И те вишни, – всегда по две на веточке – которые она извлекала из глубокой эмалированной миски, качнулись сейчас перед ее плавно расширяющимися зрачками, чтобы тут же, с легким звоном косточек о треснувшее блюдце, затихнуть где-то позади, в прогретом пространстве машины. Приборная доска замигала какими-то красно-зелеными предупреждениями, на которые уже не оставалось зрения – только самый нижний его сектор отмечал эту паническую мельтешню, но она тут же переливалась в сверкающий пьяный вертолет их провинциальной дискотеки, откуда ее вытащил – расхристанную, пятнадцатилетнюю – тот, что и продолжал тащить дальше, покладисто не отвергая предложенного образа Зигфрида, пока его Брунгильда осваивала – с растущей жаждой – пределы двух столиц, с короткой, но важной остановкой в Калуге. И сообщение о его смерти, добежавшее к ней чуть позже через десяток уст, перемешавшись с пузырьками шампанского и сигарным ароматом усатого продюсера, только сейчас, с каким-то пронзительно-ледяным покалыванием, ударило ей в темя, зашевелив эксклюзивную прическу. Он смотрел на нее спокойно сквозь муаровые пятнышки дней, пробежавших после его отбытия, так как он, еще раньше, смотрел на ее возмущенные передвижения по квартире, где вперемешку с немытой посудой лежали гитарные ноты, а его старая «кремона» выжидательно гудела последним аккордом. Она опять срезонировала, когда за ее спиной ахнула входная дверь, но что там было дальше она не знала, кроме призрачных слухов о нем, долетавших едва различимыми хрустальными тремоло камерных концертов. Она уже не любила камерного исполнения, маленьких салонов машин, где она не могла вот так свободно отклониться назад, как теперь, разгоняя разноцветные струйки дорогого дыма, и примерзнув глазами к увеличивающимся торцам бетонных блоков, присыпанных наивным снегом, которые всего через пару минут должны были тяжко развернуться влево, туда где идет огромная, непрерывная застройка прежде заповедной стороны проспекта.