Кому поручен непосредственный контроль над рабсилой? В моем лагере большая часть административных должностей была занята уголовниками. В результате политический заключенный попадает в полную зависимость от уголовников, всегда презирающих интеллигентов и находящих особое удовлетворение в их унижении.
В царское время революционеры всегда боролись за особые права политзаключенных. В Советском Союзе статус политического заключенного ликвидирован, но равенства между ними и уголовными не возникло. Привилегия политического в «стране победившего социализма» — быть голоднее голодных, униженное униженных.
— Эй, комендант, у меня вещи пропали.
— Кто взял?
— Не знаю, исчезли вещи.
— Что ты хочешь от меня? Куда сам смотрел?
— Я спал, ничего не чувствовал.
— Так кто тебе виноват? Надо было стеречь.
— Но ведь ты комендант, ты обязан стеречь.
— Я ничего не видел, отвяжись.
Такой диалог произошел у меня с комендантом барака назавтра после первого дня работы. Утром я не услышал сигнал и проснулся от крика: «Вставай! Подъем!» Я открыл глаза и посмотрел на мешок у изголовья. Мне показалось, что мешок сильно похудел. Пощупал его, открыл. Да, большая часть моего имущества исчезла.
«Отнимут, все отнимут, увидишь», — вспомнил я слова охранника на пароходе.
Его слова оправдались не полностью. Взяли не все. Пока…
Мы продолжали таскать шпалы. Покончили с этим, принялись за длинные рельсы. Работа была очень тяжелая, но зато коллективная, с определенным ритмом и даже шутками.
Из рельсов мы соорудили что-то вроде моста — вверх по крутому берегу. По бокам приладили два стальных каната. По команде шесть человек с каждой стороны брались за канаты и медленно двигались вверх по мосту к вагонам. «Разом!» — кричал бригадир; «Разом!» — кричали мы. Но тут же воздух оглашали традиционные русские ругательства с нововведениями, привнесенными революцией. «Тащи! — кричал один. — Ты почему не тянешь, паразит?» — «Сам паразит, змея! — отвечал другой. — Сам не тянешь». Если кто оступится, остальные хохочут. «Разом!» — и рельс ложится на ровную площадку. Ему, рельсу, тоже достаются отменные ругательства.
Бывший заместитель редактора «Правды» тоже таскал рельсы. Больное сердце, постоянная температура, частый пульс не освобождают заключенного, тем более КРТД, от работы. «Кто не работает, тот не ест». Гарин тянул канат из последних сил. Урки смеялись над ним: «Скольких отправил на тот свет, жид, пока сам сюда не попал? Там у тебя были силы, а здесь нет, а?» Гарин молчал. Урки не отставали. Изо дня в день, на советской земле заместителя редактора «Правды» обзывали жидом. Не по-польски, а по-русски.
После каждых десяти дневных смен работы мы получали не выходной, а… десять ночных смен. Работа в ночную смену отнимала еще больше сил. Во время перекуров многие засыпали; если бригадир или прораб не в состоянии были их добудиться, в дело шел ружейный приклад часового. Но и ночью, даже белой, не обходилось без блата.
Как-то ночью меня пробрал озноб. Утром мы с Гариным отправились к лекпому. Под наблюдением советского стража здоровья измерили температуру. У меня оказалось около сорока.
— Ступай в барак, — сказал лекпом. — Сегодня можешь не выходить на работу.
— Сегодня? — удивленно переспросил я. — Только сегодня?
— А ты что думал? — ответил лекпом. — Сразу отправлю в больницу? Приходи завтра, измерим температуру.
— А ты что делаешь с градусником? — закричал лекпом Гарину. — Меня хочешь обмануть? Ты…
Гарин поправил градусник под мышкой.
— Градусник не так стоял, — сказал он. — Я не подгоняю. Он может подтвердить, — кивнул Гарин на меня, — что в больнице у меня все время была высокая температура.
Гарину действительно не нужно было ничего делать, чтобы ртуть поднялась до тридцати восьми градусов. Посмотрев в большие, блестящие глаза Гарина, любой неспециалист мог понять, что перед ним тяжело больной человек. Но в советских лагерях наряду с детскими сроками (три года) существует и детская температура. 38 градусов? Какая это температура?
— Иди работать, — сказал лекпом Гарину.
Три дня пролежал я на нарах с высокой температурой в компании клопов. Впервые с момента ареста мне стало жалко себя. На четвертый день градусник показал тридцать семь и одну.
— Сегодня ночью выйдешь на работу, — сказал лекпом.
— Сегодня ночью? У меня три дня подряд была высокая температура, я очень ослаб и должен, по крайней мере, еще день полежать.
— Нельзя, выйдешь на работу.
Я продолжал протестовать.
Лекпом не выдержал и закричал:
— Думаешь, мне приятно посылать тебя на работу? Я знаю, что ты слаб, но я сижу четыре года и должен отсидеть еще четыре. Начальник ругается, что я освобождаю слишком часто. Знаешь, чем это пахнет? Завтра меня, могут обвинить во вредительстве! Пошел работать, не подохнешь. Из-за тебя еще навесят новый срок.
Я вышел на работу. «Сколько раз организм может выдержать такое лечение?» — спрашивал я себя. Но и лекпом — лагерник, его тоже можно понять.
18. ПЕРЕВОСПИТАНИЕ
— Эй, Сортир, отойди в сторону.
Впервые услышав такую кличку, я удивился. Урки обычно дают прозвища по внешним признакам. Меня, например, прозвали Очкариком, было имя Сапоги, но Сортир! Вскоре я, однако, понял, что прозвище не случайное.
Сортир был молодой парень лет двадцати, но успел отсидеть уже четыре года. Он работал на железнодорожной станции, был арестован и обвинен во вредительстве.
— Ты признался? — спросил я, выслушав рассказ о его жизни.
— Как не признаешься? — ответил он удивленным вопросом.
По ходу «перевоспитания» он заболел недержанием мочи. Его не лечили, даже не пытались. Температуры у него не было. А работа не страдает, если какой-то заключенный перестает ходить в сортир.
Несчастного все презирали. Возле него действительно было трудно стоять. Тряпки, называемые брюками, и даже тряпки на ногах были всегда мокрые и страшно воняли. Его считали ненормальным. Я помню улыбку, с которой он принимал все оскорбления и пинки: «Пошел, пошел вон отсюда, не торчи возле меня». Улыбка и вправду была, как у слабоумного. Я много с ним беседовал, часто отдавал ему свою махорку. Он рассказал о себе, о страшном голоде на Украине в годы коллективизации. Он был не глуп, но смирился с судьбой.
До сих пор перед моими глазами этот символ «перевоспитания» — человек, превратившийся в отхожее место. Так его и звали.
— Это ты видел? — спросил меня сосед по нарам. Он размотал лохмотья на ноге. Я посмотрел и отвернулся: из многочисленных ранок на ноге сочился желтовато-красный гной.
— Тебя не лечат? — спросил я.
— Это цинга, — ответил он. — Лекпом дает мазь, да разве она помогает? С этим в больницу не направляют.
Это был заживо гниющий человек — живой труп.
В моем бараке был капитан советской армии. Молодой, веселый парень. Он служил на советской военной базе в Литве до «июньской революции».
— Я получил пять лет, — рассказал он, — за опоздание из отпуска. Я действительно затянул отпуск на двадцать четыре часа. Был с друзьями. Каждый вечер мы ходили в рестораны Вильнюса и Каунаса. Наслаждались жизнью. В любом ресторане чисто, красиво. Официанты обслуживают вежливо, уютно, тепло. Ну, выпили немножко, как без этого? Опоздал с возвращением в часть и получил. Но я не раскаиваюсь. Вы ведь не знаете, как советский человек тоскует по уединению. Мы никогда не можем остаться наедине с собой. Едим в столовке. Вечно полно народу, сидим десятками за длинными столами, всегда торопимся. Кончил? Уступи место другому. Спим в большой комнате общежития, рядом чужие. Даже в семейной жизни нет уюта. Почти все квартиры коммунальные. Как хочется иногда советскому человеку остаться наедине с собой, со своей семьей! Но как это сделать? Поэтому можешь мне поверить: те дни в Вильнюсе и Каунасе были лучшими в моей жизни. Я готов пойти на сделку: пусть мне дадут пожить там у вас, и я готов за каждый месяц такой жизни провести год в лагере… Да, еще пять лет лагеря за пять месяцев такой жизни!