На обратном пути дочитала наконец «Огонь» Барбюса — книгу, сопровождающую меня неотлучно в моих бесчисленных поездках между Женевой и Лозанной. Впечатление огромное! Незабываема сцена, где молчаливый Бертран неожиданно подает голос, и он, французский солдат-фронтовик, борющийся против Германии, произносит имя Либкнехта.
«— И все-таки… посмотри! Есть человек, который возвысился над войной; в его мужестве бессмертная красота и величие…
Я опираюсь на палку и, склонившись, слушаю, впиваю в себя звучащие в тишине вечера слова этого обычно молчаливого человека. Бертран звонко кричит:
— Либкнехт!»
Незабываемы и слова писателя о тех, кто превозносит войну или с ней мирится.
«…— Там те, кто говорит: «Как она прекрасна!»
— И те, кто говорит: «Народы друг друга ненавидят!»
— И те, кто говорит: «От войны я жирею, мое брюхо растет!
— И те, кто говорит: «Война всегда была, значит, она всегда будет!»
Есть и такие, которые говорят: «Я не вижу дальше своего носа и запрещаю другим смотреть вперед!» Все эти нелепости, от которых только гноится чудовищная рана на теле человечества; все эти люди, которые не умеют или не хотят установить мир на земле; все те, кто по той или иной причине цепляются за умирающий строй, защищают его и находят для него оправдание, — все эти люди наши враги!
«Они вам враги, где б они ни родились, как бы их ни звали, на каком бы языке они ни лгали. Ищите их на небе и на земле! Ищите их всюду! Узнайте их хорошенько и запомните раз навсегда!»
Душана дома не было. Он оставил мне записку: «Вынужден ехать в Сен-Жюльен на конференцию с французскими товарищами. Жаль, жаль, жаль!» Такая уж у него манера выражать свою нежность. На кровати лежал большой конверт с двумя репродукциями, которые мне давно хотелось иметь: «Углекопы» Менье и сцена из времен Крестьянской войны Кэте Кольвиц. Я тут же повесила обе на стену. Наша комната приобретает уютный вид. По-видимому, того же мнения и кот Мориц. Выгнув спину, он бочком скачет из угла в угол, словно какой-то танцор-эксцентрик.
19 ноября.
Пережила несколько не очень приятных дней. Душко исчез. На меня вдруг напал невероятный страх за него, и это без всякой видимой причины. Ничто не помогало, ни доводы разума, ни социалистическая дисциплина, ни работа. Хорошо еще, что никто ничего не заметил.
Из Цюриха вчера и позавчера сообщали об уличных демонстрациях с участием многих тысяч рабочих; они добились закрытия военных заводов Шолера и К°, а также Леруа; первый работает на немцев, второй — на французов. В Цюрих стянуты полиция и войска; людей хватают, по демонстрантам открыли стрельбу. Убито двое рабочих. Буржуазная пресса называет погибших и их товарищей «чернью». Блюстителей порядка воспевают в стихах, точно они спасли отечество, а не прибыли фабрикантов оружия. Свеженакрахмаленная, тщательно отглаженная, толстощекая душа добряка-швейцарца неожиданно показала свой волчий оскал. До чего же непрочен грим свободомыслия и культуры, за которым буржуазия (даже в издавна демократической стране) прячет свое истинное лицо!
20 ноября.
Вчера меня прервал неожиданно вернувшийся Душко. Он вел себя так, словно возвратился с короткой прогулки. Рассказал мимоходом, что с конференцией были всякие трудности. Пришлось перекочевывать с места на место, чтобы отвязаться от французской полиции, которая чрезвычайно интересуется товарищами, прибывшими из Парижа. Парижане сообщили о тамошних настроениях. Русские события встречены с большим сочувствием, но никакого движения пока не заметно. О каких-либо антивоенных выступлениях ничего не слышно.
Вдруг Душко прервал себя на полуслове, испытующе поглядел на меня и сказал: «Боюсь, я вел себя по-свински. Не написал тебе ни слова за все эти дни». Я рассмеялась и спросила, уж не считает ли он меня мелкобуржуазной квочкой. Но Душко не поддался на мой шутливый тон. «Это было безответственно с моей стороны. Я думал тебе телеграфировать, но потом не стал. И знаешь почему? Из чистейшего ребячества. Мне вспомнился отец, его преувеличенная корректность. Я сказал себе: «Ты, кажется, становишься копией отца». Какая глупость! Действовать безоглядно, не считаясь с чувствами своих близких, — это не значит освобождаться от условностей. Кому, как не нам, и в области чувства быть по-настоящему свободными, уравновешенными, человечными! Не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Понимаешь ты меня?»