При обычных обстоятельствах он отнесся бы к этому совершенно спокойно. Все равно он не знал бы, чем ему занять свободный день в унылой провинциальной дыре Будейовицах. Но в этот день в городском театре шел гастрольный спектакль — «Польская кровь» с участием Леоры Бухгольц-Феррари, первой субретки пражского опереточного ансамбля, горячими почитателями которой были в свое время и сам Франц Фердинанд, и все его соученики, а Паковский, знакомый с кассиршей театра, раздобыл для себя, Франца Фердинанда и ефрейтора батальонной кухни бесплатные билеты. По совету ефрейтора и вопреки настойчивым предостережениям Паковского, который упорно не доверял «фельдфебелям, бешеным собакам и прочим подобным элементам», Франц Фердинанд, вооружившись двумя коробками довоенного «Мемфиса», подступился к Шимовичу, чтобы попросить, в виде исключения, освободить его от караульной службы. Фельдфебель вышвырнул его вон, предварительно все же сунув сигареты в карман. Так как эти две коробки сигарет остались от посылки Оттилии ко дню его рождения и он долго берег их, потеря вызвала у Франца Фердинанда более мстительное чувство, чем это было ему присуще. А в одинокие часы стояния на посту и патрулирования возмущение тем, что он лишился сигарет и возможности пойти в театр, а также произволом Шимовича разрасталось все сильнее, словно опухоль от укуса шершня. К тому же моросил бесконечный дождь, и по окончании дежурства ему предстоит в течение многих часов наводить чистоту и блеск, иначе в понедельник, при очередном осмотре оружия и амуниции, он заработает штрафные учения или гауптвахту.
— Одним словом, мерзость… мерзость… мерзость до тошноты, — повторял без конца Франц Фердинанд, маршируя взад и вперед по предписанному для караульных пути — от угла до угла лагерной ограды.
От земли шел пар. Горизонт был затянут дождем и туманом. Взгляд различал только длинный ряд могильных крестов — с одной стороны и облезлые стены бывших заводских сараев — с другой.
В одном из бараков, где помещались русские, пели. Франц Фердинанд знал эту песню. Пленные пели ее каждое воскресенье. У нее была жалобная мелодия, она лилась и лилась, но в конце вдруг делала как бы резкий скачок, строптивый и угрожающий. Песня эта очень подходила к месту, ко времени, к погоде, к однообразному шуму дождя, к тускло-серому цвету нависших туч, к печали лагерного кладбища, к ограде из колючей проволоки, к безнадежной жизни пленных и солдат.
Кто-то, подписавшийся просто «старый хрыч с Восточного фронта», нацарапал на стене умывалки эту песню в корявом переводе, «чтобы разогнать скуку у всех, кто должен нести здесь эту сволочную службу»; Паковский однажды обнаружил ее и выправил опытной рукой. Франц Фердинанд присутствовал при этом. С тех пор текст и запомнился. Теперь он невольно стал тихонько подпевать:
Ветер, дувший до сих пор со стороны лагеря, повернул, и песня оборвалась, но вот пение донеслось снова:
Снова повернул ветер, снова оборвалась песня и больше не возобновилась. Франц Фердинанд, остановившийся, чтобы послушать, вдруг уловил вместо напева несколько тихо произнесенных слов:
— Ты… камрад!.. Камрад!
Прошло несколько секунд, прежде чем Франц Фердинанд сообразил, что слова эти относятся к нему. Он оглянулся вокруг. Неподалеку от него, прислонясь к одному из столбов проволочной ограды, стояла долговязая фигура в развевающейся русской шинели земляного цвета и кивала, подзывая его.