Выбрать главу

Миттельгрубер сидел, поджав ноги, голый до пояса и накладывал на свои серо-желтые кальсоны заплату из лоскута защитного цвета. Когда Франц Фердинанд вошел, он на миг заслонил руками качнувшееся пламя свечи, затем сказал, не оборачиваясь:

— А, Ранкль, это ты? Фактически еще разок отделался, а? — Он говорил тихо, но при этом казалось, что ему трудно сдерживать свой голос, который как бы создан был, чтобы греметь. «Такой уж мы народ, — обычно говорил он, смеясь и с некоторой гордостью, — нос у нас притягивает пламя и постоянно лупится, а голос должен перекрывать шум прокатного стана».

Когда свеча снова стала гореть ровно, Миттельгрубер достал свой кисет с табаком:

— Курить хочешь? Я для капрала цапнул две пачки. А теперь они фактически мне остались. Шакерт слышал, как Заблуда перед уходом сказал, чтобы я прихватил и его довольствие, и, конечно, эта сволочь уже побывал здесь, все вынюхивал, не достанется ли чего-нибудь и ему. Но тут он, конечно, просчитался. Ему — ни соринки! На, сверни себе, бумага тоже здесь.

Миттельгрубер пододвинул Францу Фердинанду календарь «Помощь фронту» — «Для наших храбрых фронтовиков», листки которого он обычно использовал для самокруток, и пока его собеседник свертывал себе папиросу, снова взялся за иглу.

— А где же вас все-таки накрыло? — осведомился он, сделав несколько стежков.

Франц Фердинанд лизнул краешек бумажного обрывка, в который насыпал щепотку табаку, и закатал его.

— На последнем выступе; если идти кверху, там есть небольшая площадка, возле трех сосен… — Он закурил самокрутку от огонька свечи. — То есть сосны-то при этом тоже разнесло в щепки, как раз для крестов.

— Да, война фактически чертовски бесполезное дело, — заметил Миттельгрубер. Он уже пришил две стороны латки, и надо было снова вдеть нитку. При этом он спросил: — А ты мне ничего не принес?

— М-м!.. — Франц Фердинанд покачал головой, но потом вспомнил, что Миттельгрубер страдает «почтоманией». «Почтомания» — это было собственное словечко Франца Фердинанда. Миттельгрубер все время ожидал писем и газет и притворялся крайне удивленным и озадаченным, когда для него опять ничего не было, хотя отлично знал, что предназначенная ему почта из-за одиозных букв «п. н.» (политически неблагонадежен) в его военных документах всегда задерживается батальонным адъютантом, а может быть, и полицией в тылу. Все письма проверялись и большей частью изымались. Пометку «п. н.» Миттельгрубер заработал себе еще в те далекие мирные времена, anno 1905, когда его за «антиправительственную агитацию среди состава австрийской армии» приговорили к нескольким месяцам тюрьмы. Тогда шла борьба за всеобщее, равное и тайное избирательное право, и Миттельгрубер, будучи руководителем одной из уличных демонстраций, попытался всунуть солдатам егерского батальона, посланного против демонстрантов, социал-демократическую листовку с лозунгом «Солдаты и рабочие — братья. Протянем друг другу руки!». В 1914 году он ожидал от своей партии{61}, что она — памятуя об антимилитаристской программе и торжественно провозглашаемой на всех конгрессах Интернационала солидарности трудящихся, «без различия национальностей и рас», — что эта партия на объявление войны буржуазией ответит всеобщей забастовкой пролетариата. А когда этого не произошло, когда партийное руководство, наоборот, примкнуло к политике черно-желтых министров и генералов, когда «Арбейтерцейтунг» принялась восхвалять позорное поведение социал-демократов в германском рейхстаге, голосовавших за кредиты кайзеру Вильгельму, Миттельгрубер в гневе разорвал свое красное партийное удостоверение и поклялся, что к политике больше никакого отношения иметь не будет. «Больше я к ней не прикоснусь!» Зато политика прикоснулась к нему, взяла, так сказать, обеими руками, как он однажды выразился в разговоре с Францем Фердинандом.

— Знаешь, как все случилось? В тысяча девятьсот шестнадцатом году наше предприятие милитаризировали, а я на нем проработал с самого начала, двадцать шесть лет. И тут фактически все, чего мы добились, за что все время дрались, пошло прахом: восьмичасовой рабочий день, сверхурочные и право голоса в делах столовой. Работа становилась все тяжелее, а жратва все хуже. А наши профсоюзные деятели? Они все покрывали: «Теперь-де ничего не поделаешь, коллеги, теперь война, уж как-нибудь потерпите». Пока рабочие наконец не возмутились и не заявили: или воровство в столовой прекратится и мы будем, как прежде, получать за переработку, или пусть дирекция сама становится к станкам. Ну, сначала эти господа хотели взять нас угрозами и запугиванием, но потом скисли и на все согласились. Да еще дали продовольственный добавок. Но меня и четырнадцать моих коллег, которые фактически руку приложили к тому, чтобы довести дело до конца и чтобы все участвовали, — нас в три часа ночи подняли с постелей, быстренько надели на нас военную форму, и после шестинедельной подготовки — пожалуйте на передовую!