— Господи Иисусе, — закричала корчмарка, — да ты порезался!
Она велела служанке принести бинт, йод и воду, но я отмахнулся от нее и ушел.
— Южек, Южек, — кудахтала она мне вслед, — до чего ж ты ожесточился. Только во вред тебе это пойдет, вот увидишь, во вред…
Я перепрыгнул через ручей и ушел в поле. Стоял жаркий воскресный полдень, и потрескавшаяся земля исходила зноем. Я шел, гладя рукой налитые колосья, и только через некоторое время, почувствовав боль в руке, заметил за собой кровавый след. По ладони текла кровь, и мне стало жалко самого себя.
Господи, я не знал, что делать, как себе помочь. Я и раньше, когда Францл был жив, порой, хоть и не часто, подумывал о земле; меня задевало, что она достанется ему только по той причине, что он увидел белый свет раньше нас, в то время как нам, мне и сестрам, придется покинуть родной дом. Однако больше здесь, пожалуй, было зависти, нежели злобы; так уж повелось в мире и поделать ничего нельзя — слишком нас было много. Что касается сестер, то их будущее меня мало беспокоило: они выйдут замуж, одна из них сможет остаться дома незамужней теткой, работа ей всегда найдется; но мне, второму мужскому чаду, — вновь и вновь это казалось мне несправедливым — придется уйти из отчего дома. Теперь все обстояло иначе. Францла больше не было на свете, я стал подумывать о Тунике, младшей дочери Топлеков, у которой тоже не было иного выхода, как уйти из дома. И хотя смерть Францла была тяжким несчастьем для матери, для всего семейства и для нашего хозяйства — женщины отчаянно голосили на похоронах, да и у меня текли слезы, — для нас, оставшихся жить, было лучше иметь одним ртом меньше в доме, а особенно — теперь я могу тебе в этом признаться, эх! — для меня. И почему-то за одну ночь меня всерьез обеспокоила судьба нашего хозяйства.
И все бы пошло как по маслу — ведь мать меня любила больше, чем сестер; но за одну ночь у нас появился Штрафела, расписался с Лизикой, старшей после погибшего брата, и стал в нашем доме, он, Штрафела, матери предлагать выпивку. Стал выдавать себя за великого партизана и раскомандовался. Люди боялись его, как боялись в свое время жандармов или немцев. Привозили ему лес для нового дома и недобро поглядывали на нас, хотя никто и не сказал ни единого дурного слова. Мне было стыдно. Штрафеле давали лошадей и телегу, он постоянно куда-то ездил. Нередко вместе с ним уезжала Лизика, их обоих, как жениха и невесту или каких-нибудь богачей, возил артельщик Матьяшича. Этот самый артельщик за несколько месяцев до того носил форму прихвостня оккупантов, а теперь тоже считался каким-то отчаянным партизаном, вроде бы одним из помощников Штрафелы.
У людей обо всем этом было свое мнение, да и я отлично разбирался, что к чему, и ничуть не нуждался, чтобы Штрафела и его охвостье вправляли мне мозги, но в деревне Штрафела был этаким божком, он вершил правду, насколько мог и умел ее вершить. Я боялся его — из-за земли нашей начал его бояться — и все больше и больше ненавидел. Штрафела был такой властью, перед которой никто не смел рта раскрыть, даже домашние помалкивали. Он был властью, но уважением в моих глазах не пользовался — я слишком хорошо знал его нутро, да и сестру свою Лизику знал.
Я уговаривал мать что-нибудь сделать, чтоб этот бродяга не отнял у нас землю. За неделю он по крайней мере дважды, а может, и больше, куда-то ездил и всякий раз, возвращаясь около полуночи пьяным, начинал ругаться. Глубоко за полночь ругался и божился, что теперь все выйдет по его, всюду, и у Хедлов тоже. Я спал в клетушке, Рядом с матерью, и слышал, как она доставала четки, как перебирала их зерна, взволнованно, шепотом молилась и приглушенно вздыхала. Я дрожал, так что у меня стучали зубы, но, как я уже сказал, я боялся Штрафелы, и не столько даже его самого, сколько этой его власти; да и мать мне было жалко; и все-таки мне с трудом удавалось справиться с собой.
Мать ездила в город к какому-то адвокату, вернувшемуся из Сербии; но ей только удалось узнать, что сейчас ничего нельзя сделать, надо подождать, пока новая власть достаточно укрепится; а мне казалось, что все попросту боятся Штрафелы. В другой раз мать собрала яйца в курятнике и отправилась в город к родным, в семье у которых был коммунист и партизан. Она вернулась обиженной и заявила, что ноги ее больше не будет у этой родни. Студента она дома не застала, а остальные посмеялись, когда она стала изливать свои обиды на Штрафелу и Лизику. «Несчастный мой сынок, мученик, всего-то ты этого не видишь, — причитала она. — Несчастная наша земля, для чего мы всю жизнь свою на тебя положили, раз теперь тебя у нас отбирают?» Относительно Штрафелы она вызнала, что в городе его не бог весть как жалуют и что студент уже хорошенько отчитал и Штрафелу и Лизику. Что он им говорил, она не сумела узнать, дескать, пусть сама об этом у него спросит.