— Ох, Иисусе Христе, — заканчивала она, — тяжелая, лихая болезнь у него была, а умирал он легко, погас как свечка, даже крикнуть не успел.
Это была ловко составленная история, в которой все время подчеркивалось, что она дважды выходила на кухню — один раз приготовить напиток, другой раз взглянуть на огонь.
А пока она рассказывала, из горницы вышла его жена, следом за ней — дочери, и Топлеков брат вовсе неожиданно, почти с нежностью в голосе произнес:
— Ничего не поделаешь! Знать, пробил его час, избавился от мук.
— Несчастная ты, Зефа, несчастная, — заголосила его жена, подходя к Топлечке. — И у Гечевых такая ж беда, только Гечевка с малыми детьми осталась. А твои, Зефа, уже помощницы в доме.
— Ой, господи… — Топлечка с нахлынувшими слезами вдруг кинулась к сестре на грудь и во весь голос безутешно зарыдала. Это были совсем иные слезы, чем те, что я слышал ночью, на рассвете, теперь это был подлинный плач, надрывавший душу. Родственница вытирала глаза платком, который держала в руках, даже когда шла через поля, наконец и она тоже горько зарыдала.
Топлеков брат проглотил слюну и отвернулся, не желая видеть бабские слезы, у его девочек увлажнились глаза, а я поспешил выбраться из кухни мимо всей этой голосящей компании. Не было у меня ни малейшего желания слышать, как старший Топлек обругает меня — побаивался я неведомо по какой причине, как бы Топлечка, пуская слезы перед родней, перед братом покойного и своей двоюродной сестрой, невзначай не проговорилась и не покаялась, как все было на самом деле, ткнув при этом в меня пальцем. Потому что, бывая вне себя от волнения, она не удерживала и капли разума у себя в голове.
Я часто вспоминал потом об этих своих страхах, и мне неизменно становилось жутко, хотя я тут же убеждал себя, будто такое не могло произойти; я утешал и успокаивал себя тем, что, дескать, Топлечка слишком разумная и предусмотрительная баба, что она, в конце концов, опытная и понимает, на что идет. В ту субботу и воскресенье я не спускал с нее глаз; все время, пока родня находилась в доме, страх не оставлял меня, словно взнуздав, — ведь только мы с нею и знали, что случилось на самом деле и как умер Топлек.
Вечером, когда Цафовка завела свои молитвы, которым не было ни конца ни края, я встал под часами, которые остановили, между дверью и печью, и поверх обнаженных мужских голов и льняных женских платков смотрел, как посреди комнаты в гробу покоится Топлек со сложенными на груди руками, зажав костлявыми пальцами четки, а в изголовье у него горят две свечи, толстая восковая и тонкая сальная. Народу, соседей и родственников битком набилось в горнице и в сенях. Цафовка неторопливо и певуче читала молитвы, присутствовавшие вразнобой отвечали ей, так что казалось, будто мы стоим в церкви на вечерней мессе. Я пробрался к стене, чтоб никто меня не видел, и не удержался, разыскал взглядом Топлечку. Она стояла у гроба, позади Ханы и Туники, и то и дело взглядывала поверх покойника и горевших свечей в окно, завешенное красными занавесками. Туника вдруг переламывалась, словно рыдания пригибали ее к земле, а Топлечка часто-часто доставала платок, вытирала глаза и поправляла волосы.
Наблюдая за ней, я скорее чувствовал, чем видел, что испытывает эта женщина сейчас, стоя возле покойного мужа, с которым она жила и которому рожала детей и который умер вот так — у нее на глазах. Меня пугало, когда она в эти дни заходила в хлев — а приходила она чуть ли не больше, чем у меня на руках пальцев, — и вертелась вокруг меня, словно желая что-то сказать, а потом уходила, так и не произнеся ни слова. И еще потом, когда они бросились с сестрой друг другу на грудь, я испугался, что она не удержится и все разболтает, но теперь-то я начинал понимать, что эти ее постоянно мокрые глаза, вопли и всхлипы необходимы ей, именно так должны себя вести женщины на похоронах. Откуда-то, не знаю откуда, мне пришла в голову мысль, что вдовы ведут себя так, как нужно окружающим и как велит обычай, а все остальное, что́ бы где ни происходило, остается навсегда скрытым от чужих глаз, так же как Топлечка скрывает сейчас свои истинные чувства за личиной горя и скорби. И хотя в последние перед теми событиями ночи мне очень хотелось, чтоб она приходила ко мне, и даже после всего происшедшего это желание не исчезло и не ослабело, я чувствовал, вернее, понимал рассудком, что до добра это не доведет и что наступит конец тому, что столь дико началось. Такие мысли мелькали у меня в голове, и я понимал, что, вероятнее всего, не смогу с ней порвать, хотя и чувствовал, что как женщина она все менее меня привлекает, — а как я стану без нее жить, тоже не укладывалось у меня в голове.