Выбрать главу

Люди, из тех, кому не приходилось делать большой крюк, заходили по пути из церкви окропить мертвеца; а после полудня в доме остались только Цафовка и несколько старух ведьм, которые верещали писклявыми голосами — проходя мимо распахнутой двери в горницу, казалось, будто идешь мимо часовни. Не только дверь, но и окна по фасаду были настежь открыты, отчего по всему дому сквозняк разносил запах воска, елок, осенних цветов и барвинка, и ведьмы, спасаясь от сквозняков, жались к печи, пустыми глазами глядя перед собой, точно их ничто посюстороннее не касалось, и без устали бормотали молитвы и перебирали зернышки четок.

— Южек, обедать! — крикнула Топлечка.

Я вышел из хлева и нашел всех троих в кухне, каждая молча ела.

Я принес себе стул из клети и остановился посреди кухни. Стол, точнее говоря, лавка стояла вдоль стены, а они сидели, каждая отдельно, с трех ее сторон, и я не знал, между кем мне устроиться. Наконец решил присесть между Ханой и Топлечкой и стоял ждал, пока они раздвинутся.

— Хана!

— Чего тебе? — огрызнулась та и злобно посмотрела на сестру.

— Подвинься. Надо и другим сесть.

Теперь Хана оглянулась и, привстав вместе со стулом, передвинулась ближе к Тунике, освободив место между собой и матерью.

— Ох господи, ну что за девки! — всхлипнула Топлечка и вытерла глаза фартуком, из чего я заключил, что она плачет, — взглянуть на нее у меня не хватало решимости.

В безмолвии мы съели суп. Затем Топлечка встала — готовила она — и подала на стол две миски: картошку с крошеной говядиной и салат. И тут Хана громко, с каким-то даже вызовом в голосе спросила:

— Дядя Рудл еще не приходил?

Она знала, что дяди не было, однако спросила. Взглядом обвела всех сидевших за столом и, остановив взор на матери, словно именно та должна была ей ответить, все так же нетерпеливо сказала:

— Он говорил, что к обеду придет, как месса кончится.

Все молчали и только Топлечка откликнулась на слова дочери.

— Что ты на меня глаза выпучила? — вздохнула она. — Хоть сегодня отстаньте от меня — дайте похоронить.

Она подняла фартук, но, прежде чем поднести его к глазам, встала, вышла из кухни и горько, безутешно зарыдала.

— Оставь мать в покое! — сказала сестре Туника.

— В покое… Ты помалкивай! — возразила Хана.

Тогда поднялась и младшая, Туника. Мы остались с Ханой вдвоем, она продолжала есть. Я не поднимал глаз от стола, чтоб не смотреть на Хану, и испытывал острейшее чувство отвращения ко всему, что она делала; как накладывала еду на тарелку, как подносила ложку ко рту, точно молодуха, которой в доме ни до чего нет дела, как помогала себе при этом пальцами. «Слава богу, — думал я, — последний раз с вами обедаю, последний раз вас вижу». И мне стало легче при мысли, что я могу уйти от них — и уйду.

Ясное дело, между ними произошло что-то до моего прихода: между ними, это между Топлечкой, Ханой и Рудлом. Откуда мне было знать, что гром грянет и молнии сверкнут в тот же день — в день похорон, едва покойника опустят в землю.

Похороны назначили на четыре, но поскольку до Рогозницы было часа полтора ходу, а дороги были разбиты, то пришлось выносить покойника из дому уже в два — иными словами, начались похороны сразу же после злосчастного обеда, и едва я успел покончить с едой, как стали подходить соседи и родственники — проститься с хозяином на его земле, проститься с последним Топлеком.

Должен сказать, мне повезло, что на похороны пришел плотник Шеруг, который заколотил гроб, так что я не понадобился. Однако уклониться от того, чтобы его нести, мне не удалось. Меняясь, гроб несли четверо, и, когда проходили монастырскую рощу, Рудл оглянулся, разыскал меня и взглядом указал на гроб — деваться некуда, пришлось и мне подставить плечо. Левой рукой я нес шляпу, далеко вытянув ее в сторону, а правой держал ручку носилок, подпрыгивавших на плечах, порой мне казалось, будто эта тряска проникала до самых моих костей, поскольку дорога была ухабистая. И по сей день, три года спустя, чувствую я эти носилки, их удары по плечам, слышу молитвы у гроба и бормотанье женщин, шедших следом; в памяти у меня осталась каждая выбоина, каждый камень, на который мне пришлось наступить или обойти; в памяти осталась длинная вереница провожавших, хотя я не смел оглядываться; в памяти остались Топлечка и ее дочери, Хана и Туника, которые шли сразу за гробом, их слезы, долговязая фигура Рудла, шагавшего рядом с Топлечкой и державшего голову прямо и неподвижно, его стеклянный, холодный взгляд неумолимого судьи; и где-то сзади я видел мать и других соседей… Все это по сей день осталось у меня в памяти. До кладбища мне трижды или четырежды пришлось нести гроб, но всякий раз мне казалось, будто я несу его целую вечность и удерживаю тяжелейший груз, а ведь всего два дня назад, в ту ночь, мы вдвоем без труда отнесли Топлека в кровать. Сейчас я не мог бы уже сказать, как мы пришли на кладбище. Только я успел отдышаться, как послышался плач: сперва совсем детский — это Туника, затем громкие всхлипывания Топлечки и Ханы. Голоса у них были почти одинаковые, как у двух сестер, как у двух пожилых теток, которые шмыгают носами, потому что им полагается плакать, — во всяком случае, так мне подумалось про Топлечку. Рудл провел платком по глазам и быстро спрятал его в карман. А я вспомнил о своих размышлениях, когда накануне стоял у гроба, — страшная мысль гвоздем сидела в мозгу: какая огромная разница между тем, как люди живут на самом деле и как они представляют себя другим. Опьяненный запахом свежеразрытой земли и сладковатым ароматом кипарисов, я вдруг ощутил слабость во всем теле, у меня закружилась голова; а может, причиной тому послужил сидр, которого я как следует хлебнул перед уходом из дома, может, слишком устал от носилок, сказать не сумею.