— Да, — кивал Плой, — да, люди добрые, что ж вы хотите, прошли времена, когда можно было пистолетом народ пугать.
— Бедная Лизика, — нет-нет вздыхала сердобольная душа, которой было жаль своих земляков, — крепко ей досталось. Жаль бабу…
— Ну еще чего. — У корчмарки было свое мнение. — Какова баба, такова ей и слава: Лизика тоже носом крутила, не было ей равных на Гомиле. — Плоиха озиралась вокруг, ища поддержки: — Разве не так? — И, натолкнувшись взглядом на меня, сказала: — Вот пусть Южек расскажет, каково у них было дома! Что она с матерью творила? Разве не так?
Я кивал, не имея сил взглянуть людям в глаза, а, возвращаясь на Топлековину, думал о том, как скоро люди забыли о Марице и об Ольге — те тоже всласть пососали крови у матери, а вышла неправой одна Лизика; но встревать во все это мне не хотелось.
Прошло несколько недель, и вот как-то в воскресенье утром, в самую сладкую пору дня, к Топлекам, задыхаясь, прибежала моя мать. Руки — в одной четки, в другой платок — у нее тряслись, чего раньше я за матерью не замечал, и она долго не могла перевести дыхание, прежде чем сумела выговорить:
— Южек, беги скорей, скорей домой, Лизаня все у нас увезет, все накладывает! Беги скорей!
Она вытирала лицо сперва платком, потом передником; ей было жарко, хотя стоял студеный зимний день.
Топлечка мигом вынесла матери водки, и та сделала несколько глотков, а между делом, как сумела, торопливо рассказала, что эта проклятая Лизаня улучила удобную минуту, когда все ушли в церковь, и пригнала возчика о каким-то еще мужиком, черт их знает, откуда они взялись, наверное, из Марибора. «И подумать только, Штрафелы не было с ними — может, его посадили, как вы думаете?» И вот когда дома никого не было, они стали таскать из дома вещи, и мать спешила скорей рассказать, все подряд.
— А мне люди по дороге и сказали, что дома творится, «Домой, говорят, спешите». Я умолила Гечеву, она тоже возвращалась, та приняла меня к себе в телегу, и успела я ко времени домой. Южек, беги скорей!
Я слышал, как Топлечка начала выражать ей свое сочувствие, и мне ничего не оставалось делать, как идти. А втайне я надеялся, что мать передумает и одна, без меня вернется домой, очень уж она торопилась обратно, то ли хотела видеть своими глазами, что там происходит, то ли просто в ту минуту пожалела самое себя.
— Чего ж удивляться, что такое творится, что посреди бела дня меня могут обобрать, начисто разорить. Да и ты, Южек, мог бы знать, где твой дом, а то вот одна и мыкаешься с девками, никто в грош не ставит. Пока Францл был жив — ох, господи, вечный ему покой на том свете, в этой жизни он хорошего мало видел…
Я оглянулся и хотел было возразить ей, но увидел, что всякие слова бесполезны — мать вытирала передником слезы, лившиеся ручьем, и столь внезапно охватившее меня чувство жалости к ней, когда я решил быть добрее, растворилось. По горло я был сыт этими бабьими слезами — можно подумать, женщины ничего другого и не умели делать. Мы уже совсем подходили к нашему дому, и я различал незнакомый мужской голос, покрикивавший что-то, вроде «Эх, кобылка!»
Этот чужой голос и затем вид чужого мужика, толкавшего нагруженную нашим скарбом телегу по двору, точно он находился у себя дома, взбесил меня; я едва удержался, чтоб не броситься на него, едва сумел заставить себя отойти в сторонку и оттуда поглядеть, как нагружали на телегу наши вещи. Уже совсем собрались было трогать, а я стоял истуканом. Мать успела кинуться в дом, потом по двору разнесся ее вопль, и она стремглав выскочила наружу.
— Все, все увезла! — кричала она и, не закрывая рта, смотрела то на телегу, то на меня, а я точно прирос к месту.
— А вы думали, так просто, без ничего меня выставить? Что я задаром, будто наймичка какая, на вас надрывалась?
Это в дверях появилась Лизика с пузатым горшком, она куда-то указывала, вроде бы на телегу. Завидев меня, она еще пронзительнее завопила, точно непременно нужно было кричать громче, раз я стоял здесь и слушал.
— Вы думали, мы со Штрафелой вам за здорово живешь крышу над головой поставили? И нечего на меня кричать, мы еще потолкуем — за все, за все до последнего динара вам заплатить придется. — Она приумолкла и вдруг выпалила, ткнув в мою сторону горшком: — Кулаки! — будто всех нас заклеймила этим словом.
Я был ошеломлен, скованный этим своим состоянием, бездумно поднял одеревеневшую руку и ударил по горшку. Сестра завизжала, горшок вырвался у нее из пальцев, точно она его вовсе не придерживала, и грохнулся об пол. Пол был цементный, и горшок разлетелся вдребезги, а между черепками стал расползаться жир.