Выбрать главу

— А разве ты не стелешь себе у Топлечек? Чего ж ты там остался?

О таких делах, о моих отношениях с женщинами мы с матерью никогда прежде не разговаривали — видно, благодаря темноте, нас разделявшей, сейчас я решился. У меня развязался язык. Я вдруг вскочил с места. Встал на ноги, сжимая кулаки, но единственное, что я смог в этой тьме, — это сказать черной фигурке, сидевшей передо мной и шарившей на скамье возле себя, грязное ругательство, а затем уж я завопил:

— Проклятье, не думайте, что вам удастся вышвырнуть меня, как Штрафелу! Я… я…

Здесь я должен был, видимо, сказать, что я остаюсь — или у себя, или у Топлеков, — но слова не шли у меня с языка. Я подыскивал нужные слова и вдруг услыхал, как мать нашарила коробок спичек на печи. Выругавшись, я кинулся прочь — света вынести я бы сейчас не смог. Однако мне не удалось ускользнуть от слов, которые ужасающе медленно и отчетливо произнесла мать:

— Да, Южек, стелешь ты себе, сам стелешь! А каково постелешь, таково и спать придется.

За дверью я остановился. Внутри, в горнице, вспыхнул свет — нет, туда мне больше не было хода! От Плоя доносились громкие звуки гармоники. Я бросился в ту сторону, твердо уверенный, что встречу там Хрватова, Марицу и Ольгу, и мы все четверо поговорим. Ощупав карманы, я почему-то переложил нож в правый карман брюк, крепко сжал рукоять и помчался; я ничего не различал перед собой, равнодушно ступая по неровной земле.

Но у самой корчмы ноги у меня словно налились свинцом. Вспомнились последние слова матери — меня вдруг охватил страх, я никак не мог понять скрытый смысл ее слов. Неужели она что-нибудь знает?

Значит, и другие тоже знают? Корчмарка? Корчмарь? Хана? Вспомнилось сказанное чужими людьми: «свою землю не потеряй… Смотри, чтоб они тебе глаза медом не замазали…»

Однако я подавил в себе сомнения и зашагал дальше, по-прежнему крепко сжимая в кармане рукоять ножа. Двери корчмы внезапно распахнулись, и оттуда вырвалась музыка, полоса света упала во двор, вместе со светом на веранду высыпала толпа парней и девушек — они пели и хохотали. Я спрятался за каштан, потом скользнул через дорогу, перепрыгнул канаву и полями отправился к Топлекам. В груди комом стояла тоска: я завидовал молодежи, завидовал их веселью и их песням, завидовал им во всем. Мне было так тяжко и грустно, словно все вокруг навалилось на меня и душило, однако слез, которые могли б облегчить душу, у меня не находилось. И чем выше я поднимался по склону, чем ближе подходил к Топлековине, тем сильнее убеждал себя, что сумею порвать отношения с Топлечкой, со всем ее хозяйством, я сумею положить конец всему, что произошло за минувший год.

— Нет, бабы, — я всеми святыми клялся самому себе, Южеку Хедлу вам глаза медом не замазать!

Бесшумно, чтоб не услышала Топлечка, прикрыл я за собой входную дверь и пробрался к себе. Сбросил башмаки и, не раздеваясь, кинулся на постель.

— Нет, Топлечки, вы мне медом глаза не замажете! — твердил я, не имея сил думать о чем-либо другом, и вдруг увидел Зефу. — Ты что? — Мне вдруг стало весело.

— О господи, — она говорила тихо, — как я рада, что ты не пошел к Плою. Я тебя встречать ходила.

Да, это я заметил, она не сняла даже верхней одежды.

— Ну и что?

Она молчала. Я сказал ей то, что она и без меня знала:

— У матери был, одна она дома сидит…

— Я… я, Южек, беременная. — Внутри все у меня оборвалось, даже сердце перестало стучать, однако я отчетливо слышал все, что она говорила. — О господи, еще раз матерью стать придется.

— Зефа? Как? — ничего больше я не мог выдавить из себя.

Я лежал на постели, точно лишившись разума, и пришел в себя, лишь когда она стала расстегивать на мне пиджак, приговаривая, как ей холодно, и упрашивая подвинуться. Мы улеглись, однако тоска моя не ослабевала.

VIII

Хедл на этом остановился — на рассказе о ребенке и о том, как он сжимал в кармане нож, — но вечером, когда он должен был продолжить и, скорее всего, закончить свою повесть — а чем все это могло кончиться, как не расправой с Хрватовым, женихом Марицы? — вечером он исчез из камеры вместе с двумя другими ребятами. Я, как повелось, просидел в канцелярии до наступления темноты и, возвратившись в камеру после отбоя, увидел пустые места на нарах.

— А этот где? — спросил я, глядя на свободное место возле себя. — Куда они девались? Их что, куда отправили?

Высунулась чья-то голова, потом кто-то сообщил:

— Это Хедлека, что ли? Этого, с его «проклятыми бабами», как он там разоряется… В экономию их послали, Они ушли и больше не вернутся, а нам тут дальше догнивать.