Эта мысль о гниении чем-то пришлась не по вкусу другому соузнику, и он, перевернувшись на спину, возразил:
— Догнивать? Ясное дело! Всем божьим тварям на этом свете суждено сгнить. От этого не спасешься, в тюрьме ты или на воле.
Замечание это вызвало смех, кто-то, приподнявшись на локтях, пронзительно хохотнул, кто-то отвернулся в угол, сокрушенно вздохнув. И снова все стихло, словно у лежавших вповалку людей пропал всякий интерес и к собственной судьбе, и к судьбе Хедлека. Короче говоря, ко всему в жизни.
Я долго не мог прийти в себя и долго не мог заснуть. Закрывал глаза, чтоб не мешал мертвенный свет прожекторов, бивший в окна, прижимал веки пальцами — без всякого успеха. Я чувствовал, физически ощущал, что возле меня лежит мой товарищ; картины, сменявшие одна другую у меня в голове, были такими живыми, словно парень не рассказывал, а рисовал их. Внезапно оборвавшееся повествование должно было завершиться, оно словно само собою стремилось к завершению. Я вдруг увидел Хедла у Плоя, пьяного от тоски и вина; мои мысли совпадали с его раздумьями о земле, о Топлечке и о ребенке, которому предстояло родиться; я чувствовал, как эта история с Топлечкой и с будущим ребенком терзала его и мучила; я воочию видел лукаво расспрашивающую его Плоевку и ее дочерей, стороной обходивших его, видел, как он плясал до упаду в безумном угаре — гармоника без устали наигрывала одни и те же вальсы и польки! — и как в конце концов он насмерть рассорился со всеми, а Хрватову сунул нож под самое сердце. Собственная сестра прокляла его, а мать только и нашла для него, что: «О господи, мученик из Назарета, и зачем он зарезал Хрватова, дитя несчастное!», не выронив ни слезинки; Топлечка заголосила и схватилась за сердце, когда он вдруг предстал перед нею глубокой ночью с окровавленным ножом в руках: «Вот и ты получай, чтоб не голосила!», а потом… потом появилась милиция, на него надели наручники, на самые запястья, и увели. Он молчал как обезумевший, а потом, спустя долгие месяцы, увидел женщину — Дору, Дору в тюремном окошке! — в душе у него ожили воспоминания, и он принялся проклинать женщин и заговорил — да, чтоб найти утешение смятенной душе.
Так завершилась — в моем воображении — эта история, и я смог незаметно уснуть, однако покоя она мне не давала ни днем ни ночью — пустой, будничной казалась мне она, уж слишком много тоски я видел в глазах соседа, слишком подолгу они устремлялись в одну точку, чтобы воображаемая мною история Хедла могла удовлетворить меня и дать ответ. Я бродил по тюремному двору и отсутствующим взглядом смотрел на последние кучи почерневшего снега, с которыми внутри тесного четырехугольника расправлялось весеннее солнце, я неотступно думал о парне, которому суждено шагать по казенным полям, готовя под посев землю, неотрывно глядя на далекие холмы, что по ту сторону Дравы. Я чувствовал, как разрывается его душа между Топлековиной и родным хозяйством — ведь из-за них расправился он с женихом сестры. А что теперь у него на душе, чем теперь он заполняет свои дни? Как выдержит срок наказания? И что с ним будет, когда он вернется? К тому времени и у Топлеков и у Хедлов женщины повыходят замуж. Как встретит его Топлечка? Как посмотрит на него собственный ребенок?
Эх, до чего же судьба человека может запасть в память и в сердце другого и надолго лишить покоя!
Но и воспоминания, какими бы жгучими они ни были, со временем блекнут, если старые герои не воскресят их и не призовут к жизни. Так произошло и со мною спустя каких-нибудь три недели — снег на дворе совсем растаял. Однажды вечером я обнаружил, что место рядом со мной занято. Кого-то дали в соседи, подумалось мне, и в тот миг я почувствовал со всей остротой, что утратил с уходом Хедла, — и сердце у меня сжалось! И тут я различил знакомые грустные глаза, в которые столько раз смотрел, большей частью во тьме, когда они начинали сверкать лихорадочным и влажным блеском, — это были глаза Хедла. И сейчас они мне словно бы улыбнулись, а губы зашевелились.
— Это ты, Хедл! — вырвалось у меня, я даже перестал раздеваться — руки меня не слушались. И не знаю отчего, то ли из-за печального, какого-то слишком доверчивого взгляда, то ли еще по какой причине, сказать не сумею, на душе у меня вдруг стало пусто — скорее всего причиной тому был конец его истории, придуманный мною, конец, связанный с ножом и Хрватовым. Я только и спросил парня: — Ну как, напахался?
Хедл тяжело повернулся всем телом, точно полевая работа утомила его вконец, а потом я услышал голос медленный и словно переполненный болью, который скорее прошелестел, чем прозвучал: