— Южек… младенец теперь наш, о господи!
Но куда отчетливее, чем слова Зефы, слышал я тишину, воцарившуюся в доме. Я понимал, Хана жадно ловит каждое слово, а после фразы Топлечки послышалось, как в горнице кто-то отодвинул стул, на стол полетела ложка и кто-то, наверняка Хана, выскочил из горницы, прижимая к губам передник, затем дважды хлопнули двери, в сенях и на улицу, — теперь-то на свободе она отведет душу и даст волю смеху. Смеха я, однако, не слышал, он звучал только у меня в ушах. Вскоре зашевелилась Туника, она старалась ступать бесшумно, выбралась наружу и столь же беззвучно прикрыла за собой дверь.
Господи милосердный, я даже не представлял себе, что бы я делал, если б Муршечка оставила нас вдвоем. Топлечка неотрывно смотрела на меня, и взгляд ее ввалившихся глаз казался потухшим. Я не выдержал этого взгляда и стал рассматривать висевшую на стене картинку, изображавшую Иоанна Крестителя в верблюжьей шкуре. И вдруг Муршечка всхлипнула, а Зефа быстро подняла руку, прикрыла глаза и повернула голову к ребенку, к стене, — в груди у нее застряло беззвучное рыдание.
Я оторвался от сундука и потихоньку, на цыпочках вышел, сам не могу понять, почему я именно так поступил, ушел крадучись, точно вор. Муршечка выпустила спинку кровати, за которую цеплялась, и еще я успел заметить, как она молитвенно сложила руки и поднесла их к губам, словно предоставляла все воле Иоанна Крестителя.
А ребенка, девчоночку свою, я разглядел только через несколько дней, может спустя неделю — после крещения.
Все хлопоты, связанные с роженицей и повитухой, а потом с крещением, прошли так, что я ничего не заметил, — уже позже я понял, что Туника была на стороне матери и во всем ей помогала. Она и крестины-то устроила. Я слышал, как женщины оживленно обсуждали, кому быть кумой, а о самой близкой никто и не вспомнил. С Рудлом и своей двоюродной сестрой Топлечка находилась в ссоре. Почти наверняка они отказались бы помогать нам. Вспоминали и о коляске, которую пришлось бы запрягать мне.
— Зачем такой цирк устраивать? — сердилась Туника. — Еще за каретой к епископу прикажете послать! Только этого нам не хватает! — И решительно заявила: — Я сама отнесу девочку в церковь и сама буду у нее кумой!
Должен признаться, у меня точно камень с души свалился. Однако без выпивки и домашнего торжества обойтись было нельзя. И пока Туника и Муршечка ходили в город, Топлечка поднялась с постели и собственноручно опалила и зажарила курицу.
Туника вернулась домой раскрасневшаяся, запыхавшаяся, положила девочку в горнице на кровать и громко и весело объявила:
— Вела она себя тихо, как мышка!
Туника прямо светилась от радости, будто ей в церкви или где-то там в городе велели в тот день непременно сохранять хорошее настроение.
— Да, да, — торопливо подхватила Муршечка, — такая милая девчушенька всю дорогу была, верно.
Выпили, разговорились, а о себе могу сказать, что я с охотой таскал из погреба вино; у меня было такое чувство, будто рассеялись все туманы и луч солнца упал на дом Топлеков. В конце концов женщины заставили меня взять ребенка на руки и без удержу хохотали, видя мою неловкость. Муршечка хихикала, а Хана вдруг сказала:
— Выходит, мать тебя не всему еще обучила.
На миг все стихло, только Муршечка быстрее всех опомнилась и продолжала весело смеяться, в тот же миг распахнулась дверь и в горницу ступил старый Муршец, пришедший за своей бабкой. О словах Ханы все позабыли, и, таким образом, все кончилось благополучно.
Пару дней спустя, а может, на другой день мы с Муршецом отправились на дальние покосы. Стояла невыносимая жара, и к десяти часам мы вылакали один за другим несколько кувшинов сидра, или толченки. Потом Муршец пошел клепать косу, а я стал ворошить сено. После обеда, когда я отправился отбивать косы, пришла Топлечка и взялась вместо меня ворошить сено. Я остался дома один. Отбив косу, я провел пальцем по лезвию, а потом ударил кончиком косы по наковальне, и она тонко зазвенела. Я ударил во второй, в третий раз, отдавшись музыке звона, как вдруг из горницы донесся плач. Сообразив, в чем дело, я оглянулся по сторонам, нет ли кого поблизости и не видит ли меня кто. Однако все были на покосе. Я поставил косу в угол, вытер о фартук руки, еще раз огляделся по сторонам и поспешил в дом.
Изнутри окна были занавешены, стояла полутьма и приятная прохлада. Ребенок кричал с небольшими паузами. Склонившись над постелью, я увидел крохотную, с кулак, головку, на которой широко открывался рот, откуда вылетали вопли, а раскрытые глазенки пристально смотрели мимо меня. Я еще раз обтер о фартук руки, словно готовясь брать хлеб со стола, и протянул ладони к младенцу, а как принять-то его, еще не знал — девочка исходила плачем, ротик у нее судорожно кривился, личико краснело все больше, потом стало синим, а я совсем потерял голову и не знал, что делать, даже отступил от постели. Крикуша утихла, а со мной вдруг случилось невероятное — пока я разглядывал этого закутанного с ног до головы в пеленки червячка и смотрел, как она извивается, глядя куда-то в пустоту, все вдруг затянуло туманом, и я почувствовал на глазах слезы. Отвернувшись, я оперся на косяк и перевел дыхание, еще немного, и сам бы заплакал навзрыд. Я вытер рукавом глаза, но этого было недостаточно — потребовался фартук. До сих пор не пойму, что происходило со мной тогда. Грудь сжимало, в горле стоял ком.