При этих словах Хана встала и шмыгнула из горницы, теперь он не обратил на нее внимания.
— А вот того, что у меня в каморке орет, его ты не слышишь?
Топлечка поднялась, но сказать ничего связного не сумела, настолько была разъярена.
— В этом, Зефа, ты сама виновата. Пусть у парня мозгов не оказалось, у тебя-то им полагалось быть!
— О господи, верно!
Сестрица на все глядела глазами мужа, они точно условились — он будет говорить, а она ему во всем поддакивать.
Да, так вот все и шло, точно меня вовсе не было здесь! Мне хотелось уйти, но, если б я встал — а я сидел за столом, — все обратили бы на меня внимание. Я мог только сидеть и ждать конца — а он был уже недалеко, совсем близко.
И тут Топлечка сорвалась. Она в крик сообщила, что у нее ничего хорошего не было в жизни, что ее привели сюда, чтобы расплатиться с долгами да народить детей в этом проклятом доме, и что теперь она станет жить, как ей охота, а что касается Ханы, то пусть они оба, Рудл и его жена, раз и навсегда запомнят:
— Пока я хоть пальцем смогу двигать, Хане земли не видать! Этого права у меня никто не отнимет! Только после моей смерти…
Она не закончила, у нее перехватило дыхание. Хлопнув дверью, ушла к себе. А я окаменел при этих ее словах, тогда я не знал отчего, теперь — сегодня — я, господи милостивый, знаю!
Рудлу с его женой ничего не оставалось, как удалиться.
— Господи, господи, господи! — шептала женщина, поспешая за мужем. — Что с нею вышло? О господи, верно!
На меня они не обращали внимания, будто меня не существовало на белом свете. Даже не попрощались. Я выскользнул из горницы потихоньку, как только мог.
Так вот и стали собираться тучи над моей головой. Хана приходила ко мне, в каморку или в хлев, а я ни за какие деньги не позволил бы увлечь себя в комнатку, где они спали вдвоем с Туникой.
Однажды поздно ночью, когда я вернулся с пахоты и лежал с Ханой в хлеву, обессиленный крутыми спусками и подъемами — я пахал у Мурковых, дальних родственников Топлечки, которые не могли купить двух коров в упряжку, — обессиленный жарой и выпитым сидром, мне вдруг послышалось, будто парни, шагая по дороге через село с песней, помянули Хедла.
— Погоди! Тише! — никнул я на Хану, приподнимаясь на локте.
Сперва ничего нельзя было разобрать, знакомая песня тянулась в бесконечность, а потом стихла. Через некоторое время запели снова и теперь — не могу уж сказать, в чем было дело, то ли ветерком снизу потянуло, то ли еще что, — различил я каждое слово. Парни, двое или трое — я узнал только голос Палека, — громко и звучно выводили:
И снова я слышал каждое слово, будто пели в церковном хоре:
Они пели снова и снова, еще и еще, твердя о потерянном моем счастье. Не могу передать, как горько стало у меня на душе, как заболело сердце, и тело будто уже сделалось не моим.
Потом мы услыхали: кто-то переставляет цветочные горшки на подоконниках и захлопывает окна так, что дребезжат стекла. Кто же, кроме Топлечки, это мог быть — она ведь тоже слыхала песню, вот и вскочила и принялась закрывать окна, чтобы не слышать озорной частушки. Вдруг я почувствовал на своей руке ладонь Ханы, она хотела меня обнять, но я вырвался и бросился прочь. И если сперва частушка как будто легонько задела меня, то теперь поразила в самое сердце, а звон закрываемых окон привел в ярость. Я стоял перед хлевом и чувствовал прикосновение руки Ханы — она хотела обнять меня, удержать, а я вырвался от нее в припадке гнева, и снова и снова у меня в ушах раздавалось дребезжание стекол. Я бросился бежать — по полям, по дороге, летел сломя голову, задыхаясь, в овраге я уже пыхтел как паровоз. Перескочив через речушку, остановился в дубовых посадках, росших вдоль дороги, — перевести дыхание, опомниться. А песня доносилась словно бы от кузницы.
Потом песня оборвалась, послышался перестук башмаков по камням, смех, шутки, взрыв смеха. Вскоре стало тихо. Теперь, наверное, они шагали молча, каждый занятый своими мыслями.
Я вздрогнул, застегнул фартук и засучил рукава, дрожь сотрясала мое тело, зубы стучали — я понимал, драки не миновать. В руках я сжимал кол, который выдернул неведомо когда и где.
Да, они приближались. У меня был кол, а они шли безоружные, безмятежно заложив руки в карманы.