— Вы меня знаете, — сказал ему толстолицый, разряженный и длинноволосый родственник композитора, усаживаясь рядом. — Я идиот, обжора, безумец, и возможно, что немного и вор. То, что наши бургиньонцы называют отъявленным плутом. Но почему вы ждете, что я буду мягким, начну голодать и простираться ниц, если мир полон богатых глупцов и расточителей, за чей счет я и существую? Хорошо, пусть я паразит. Но я должен сделать маленькую поправку: я делаю при свете разума то, что все остальные мошенники совершают лишь по прихоти инстинкта. И будь я богат, знаменит и всесилен, обласкан, облюбован и обольщен самыми прелестными женщинами, то, мсье, я стал бы так же умен, великодушен и доброжелателен, как и вы. Нет, я был бы лучше вас. Гораздо элегантнее и куда умнее. Я воплотил бы в жизнь самые передовые идеи, самые изощренные пороки, тончайшие извращения. Я стал бы настоящим философом, перехитрив все и вся. Разве это не замечательно?
Что же он ответит им всем? Гельвецию, длинноволосому племяннику, полицейским шпионам, расточительным придворным, шныряющим в поисках удовольствий? Разум говорит, что человек, пусть животное начало в нем на первом месте, все же наделен еще кое-какими специфическими свойствами и желаниями: вкусом, милосердием, порой альтруизмом, уважением к добродетели, чувством собственного достоинства, способностью испытывать любовь в самых сложных ее проявлениях. Более того, он обладает самим разумом: тем, что дарует мудрость, успокоение, вдохновение, цивилизацию. Разве не уравновешивает это данные нам природой звериную хитрость, стремление выжить любой ценой, собственнические инстинкты, агрессивность, себялюбие? Нет, все человеческое изначально заложено в нас. Каждая личность способна творить добро, способна любить, а не только вступать в браки по расчету. Великий Лейбниц не для того стал великим Лейбницем, чтобы урвать кусок послаще, найти теплый кров и жениться на хорошенькой бабенке. И безусловно, безусловно, нечто большее, чем желание прославиться, создать себе репутацию, большее, чем соображения выгоды, заставили его самого, его стареющую, стенающую, но все еще исполненную радости и энергии плоть проделать тысячи миль, проехать всю Европу, чтобы поделиться заветными мыслями и чувствами с великой императрицей, светлейшей Северной Минервой. Но что, если он ошибается, если он стал жертвой глупейшей иллюзии и зазря проделал такой путь?
Эти размышления каким-то образом напомнили ему страницы другой истории, которую он писал в Гааге. То была история о сметливом слуге, цирюльнике, форейторе, камердинере и его глупом хозяине. Он задумал ее, когда впервые прочел «Шендизмы» доктора Стерна. Книга доктора здесь, в саквояже, пропитавшаяся запахом нарышкинской кареты, изодранная и покрытая пятнами от бесконечных дождей. Философ снова достает рукопись, просматривает; все неправильно.
«Прости меня, читатель, — пишет он. — Я забыл описать, в каком положении находились трое присутствующих здесь персонажей: Жак, его Хозяин и Трактирщица. А значит, ты можешь слышать их беседу, но у тебя не получится их увидеть. Дай мне минуту, читатель, и я исправлю свою ошибку…» И он исправляет…
И вот он уже корпит над последней главой — и сталкивается с ужасной проблемой финала. Он уже размышлял о разных вариантах концовки, один из которых был взят прямо из романа Стерна. Но верное решение не находилось. В жизни истории не кончаются, смерть — единственный возможный финал. Заключение — это бегство, увертка. Чем же закончить? Он смотрит в окно — за окном зима, — берет перо и начинает все заново. Вот Жак, он сажает своего Хозяина на лошадь, чтобы та снова сбросила его; вот прошлое, вот будущее. Не рассказано еще множество историй, но кто будет их рассказывать?
«Согласен ли мой Хозяин признать…» — написал он…
ХОЗЯИН: Что еще должен я признать, ты, маленький крысеныш, грязный пес, мошенник, негодяй? Что ты гнуснейший из всех лакеев, а я несчастнейший из господ?
ЖАК: Разве не доказано с очевидностью, что мы по большей части действуем независимо от нашей воли?
ХОЗЯИН: Чушь.
ЖАК: Скажите положа руку на сердце: хотели вы делать хоть что-нибудь из того, чем занимались все эти полчаса? Разве вы не были моей марионеткой и не продолжали бы быть моим паяцем в течение месяца, если бы я это задумал?