Выбрать главу

Только на втором десятке лет войны Ридан вдруг вспомнил о предупреждении Соколика. Соколик пытался предупредить, кому он мог еще открыться, как не ему, Ридану. Может быть, даже надеялся, что, работая в редакции, он мог что-то предпринять.

"Нет, Соколик, ты ошибаешься, войны не может быть!"

Каждый раз, вспоминая Соколика, Ридану становилось неуютно на душе, он ощущал в себе вину, она как нечто осязаемое, которое можно даже потрогать, сковывала его, делала беспомощным. "Войны не будет!" Так, ты не поверил, но хотя бы задуматься мог! Ведь Сокол был в здравом уме, он плохо слышал, но с головой у него был полный порядок.

Потом Ридан вдруг понял, нечего себя винить, война эта была позволена высшим руководством. Это был эксперимент. Были в прежней стране баловни, которым просто разрешили пошалить. Давайте, попробуйте…

Винить себя можно было лишь в том, что не спросил у Соколика, когда и чем закончится война, что и о себе не расспросил…

–3-

… Такого еще не бывало, чтобы мне настолько не хотелось пива. Я даже не мог заставить себя притронуться к бокалу. Мой оставшийся дома брелок для ключей в виде крохотной пивной кружки с пенившейся в ней жидкостью, возможно, сейчас обиделся бы на меня, затерялся бы, да так, чтобы его долго пришлось искать. "Не пьешь, что же ты тогда носишь уже второй десяток лет символику пивную? Тоже мне, пивник нашелся." Брелок мне был подарен сыном, но я чувствовал, что вспоминать сейчас о сыне, о дочери, жене, близких – нельзя. Девушка-старушка сидит, все улавливает, может просканировать меня всего, и тоже пиво не пьет, исподлобья наблюдает, теребит в руке солому, лишь только учует живую во мне мысль, все круша, ринется продираться к моей светлой душе. "Бойся думать о близких своих, когда рядом кто-то чужой". Постулат родился сам по себе.

Какой-то настойчивый голос изнутри, может быть, мамин, шептал: "Не пей, не пей!" Мамин голос я уже не помнил, забыл. Он по нескольку раз за день и не один десяток лет слышался мне в гуле уличных голосов, и вдруг исчез, пропал, забылся. "Согласен, не стану пить!"

Утро, набрав силу инерции, уже переставало быть ранним. За обвитой кустарником оградой трактира "Увертюра Доброго Дня" отзвучала. Подебрадчане, кому надо было с утра на работу, уехали. Теперь и самому дню, как было и заложено с утра, предстояло стать Добрым. Он будет Добрым, будет Добрым и для меня, раз я в нем нахожусь.

Пиво на обшарпанном столе на подставке с брендом пива "Козел" все еще пенилось густой пеной. Все его попытки соблазнить были тщетны. Горький соленый привкус во рту настораживал. Появившись вдруг, он тягучей тонкой, соленой струйкой шел горлом. Откашляться я не решался, смотрел на Ягу, будто участи ждал. Она молчала, перебирала стебельки соломы, может, пересчитывала или гадала, как на ромашке: "Полюблю – не полюблю, отравлю, убью, съем, полезай в котел!"

– А я видел вас, мадам, несколько дней назад на вокзале. – Не знаю, произнес ли я эти слова вслух, но вдруг опять откуда-то из моего давнего прошлого каким-то блеском озорства и обеспокоенности сверкнул взгляд девушки-старушки.

– Ты меня видел и раньше, Фиби.

Это надо было уметь выпить с изяществом залпом почти весь бокал пива. У девушки-старушки получилось, она пила красиво, лишь в конце, прежде чем положить на стол, чуточку недопитый, бокал, исподлобья, уголком усталых глаз посмотрела на меня. Что, интересно, я делаю, как себя веду?

А я и не знал, что делать, как вести себя. Соленая тягучая слюна медленно, постепенно копилась во рту. И освободиться от нее я не решался, пытался незаметно втянуть слюну назад в себя.

Слюна казалась мне невыносимо соленой.

Допив остатки пива, теперь уже без всякого изящества, как-то по-мужски вытерев губы тыльной стороной ладони, женщина кивком показала мне, чтобы я пил пиво. Кивок ее в сторону моего бокала был весьма красноречив: "Давай, мол, пей, чё сидишь, кого ждешь!"

Мне тоже захотелось посмотреть на нее как-то властно. Был у меня в запасе брутальный взгляд. Взглядами своими многозначительными я не разбрасывался. Я нашел его в себе, когда стоял перед секретарем парткома кузовного цеха автомобильного завода, выпускающего автомобили "Москвич", Даздрапермой Ильиничной – женщиной – колосс, но на объемных, крепких ногах. Она как-то с особым удовольствие, с упоением бранила меня, по ее мнению, люто провинившегося, потом вдруг, наткнувшись на мой взгляд, осеклась, обмякла, подобрела, как-то даже похорошела. "Ладно, сынок, иди, не порть больше автомобили, скажи, пусть запускают конвейер!" Сыном я ей, конечно, быть никак не мог, разве что младшим братом, последним, поздним ребенком в семье, когда ее родители решили родить себе на старость забаву – младенца. Это она так, проявляя партийную озабоченность к моей судьбе, назвала меня "Сыном"