— У меня на фронте пятеро, — начала Анна Степановна, — шестеро было, одного уж нет в живых. И если Шаров за сына да за брата воз хлеба внес, сколько же мне вносить за пятерых! Хлеба у меня нет, но сохранила я вещь одну…
Она расстегнула на груди вязаную теплую кофточку, достала из внутреннего кармана небольшой сверток в белой чистой тряпочке; разорвав зубами эту тряпочку, вынула сверточек поменьше, в тонкой папиросной бумаге. И осторожно развернула его. На ладони что-то блеснуло.
— Часы, — произнесла Катерина.
Все подались вперед, вытянули шеи, пытаясь получше рассмотреть. Анна Степановна держала на ладони золотые дамские часы.
— Подарок сыновний. Когда исполнилось двадцать пять лет совместной жизни с моим стариком, — продолжала она, — сложились наши сыны и подарили часы эти. Не расставалась я сними, на груди носила. Велик был соблазн отнести в трудный год на базар, на муку да на масло сменить. Удержалась. «Нет, погоди, говорила себе, придет день, часы больше понадобятся». И вот день этот настал. Черный ворон налетел на нас, наше тело клюет, землю поганит, детей наших губит. Сейчас ли золото беречь, сейчас ли жалеть, когда там жизни молодые, как береста на огне горят. — Голос ткачихи дрогнул, она повернулась лицом к Червякову, — бери, товарищ председатель, дар материнского сердца. Пусть это золото снарядами обернется, пулями отольется, пусть сыны наши бьют, не щадя, фашистов, давят их, гадов.
Она протянула часы Червякову, тот бережно принял, пожал ей руку.
— Такое теперь время, такое время, — произнес он взволнованно, — разве пожалеешь.
Маслова шла на свое место, провожаемая взглядами. Ее перехватила Мочалова, обняла, поцеловала:
— Хорошая моя, — произнесла она сдавленным голосом.
К Масловой с протянутой рукой тянулся через парту Перепелица.
— Вашу руку! Минин! — декламировал он, — патриотический порыв! Анна Степановна, потрясен. Боже мой, где мои золотые часы!
— Садись, — зашикали на него, — на слова только горазд, небось не отдал бы…
— Я! — запротестовал Перепелица, — клянусь!
— Тише, Евдокия что-то сказать хочет.
— Граждане, — заговорила по своему обыкновению громко Евдокия, — теперь нам что же делать? Золотые часы вот так взяла и выложила. Ведь это же корова! — вскрикнула она в отчаянии.
Червяков не удержался, захохотал:
— Ты бы не отдала.
— Корову? — Евдокия была ошеломлена такой мыслью.
— Жалко, — отозвалась Маслова, — это потому, что у тебя на фронте никого нет.
— Да разве я не человек, — запальчиво ответила Евдокия, — разве я не понимаю что к чему. Пиши — пуд!
— Оторвала, — усмехнулся Червяков, — людей не смеши, Евдокия. У Катерины детей полна изба и то три пуда записала, а ты…
Началось то, чего он не хотел — уговоры. Евдокия клялась и божилась, что больше «ну вот ни столечко» дать не может. Червяков обозлился, в сердцах крикнул:
— И не надо! Ничего не надо, без тебя обойдемся.
Евдокия опешила:
— То-есть, как не надо?
— Так. Красная Армия и без твоего пуда как-нибудь провоюет.
— Три пуда дам, пять, — Евдокия совсем растерялась.
— Ничего от тебя не надо. Мы не попрошайничаем.
В комнате наступила тишина. Взгляды всех были обращены на Евдокию. Она сидела красная, потная.
— Центнер пиши, председатель, — сказала она, чуть не плача, — центнер пшеницы.
— Кто еще желает? — спросил Червяков, не обращая на нее внимания.
Евдокия всхлипнула:
— Да что же это такое, господи!
Анна Степановна посмотрела на разгоряченное лицо Евдокии, вспомнила разговор о молоке и галошах и ей сделалось очень грустно.
IX
У Масловой онемели пальцы, затекли ноги, ныла спина. А вымя у Зореньки — набухшее, огромное — было еще тугое и плотное. Молоко в дойнице пенилось, пузырилось, от него шел приятный пряный запах.
— Когда конец, Зоренька? Совсем замучила. Раздоила тебя и сама не рада.
Маслова приостановила дойку, вытерла тыльной стороной ладони проступивший на лбу пот.