— Гляди, какая трава сизая, — говорил старик, сбивая ногами капли росы. — Мороз — самое страшное дело для яблонь. В одночасье цвет побьет и пропадай труды человеческие. Помню в девяносто шестом году…
Около шалаша старик развел костер, поставил на таган чайник. Сидя на обрубке, ломал сухие ветки, подбрасывал в огонь. Перепелица постелил плащ, прилег на траву. Его охватила блаженная истома, так бы лежал и лежал и, закрыв глаза, слушал неторопливую воркотню старика.
— Лексей Максимыч тоже был правильный писатель, — развивал любимую тему дед. — И скажи ты мне, Петр Петрович, почему это происходит, такой же он был человек, как и я, скажем, и всякой пакости навидался немало, а жизнь описывает, ну сказка — сказка! Видал я, как женщина рожает, ничего хорошего, а прочитал у Лексея Максимовича про это, даже обидно стало: почему же я не подметил того, что он увидел. Жизнь он любил и женщин любил, ох, любил, поэтому красиво у него все получалось.
Голос старика доносился откуда-то издалека и успокаивающе журчал. Перепелица испытывал ощущение плывущего человека — подхватили волны и несут, и тело стало невесомым, и тихо покачивается, и так приятно и легко-легко. И в самом деле он увидел реку, волны касались его лица и это доставляло удовольствие. Было приятно, хотелось по-мальчишески засмеяться.
— Жалко, нет его сейчас, он бы эту войну описал… Что на фронте, не слыхал?.. Спишь, душа-человек?
Перепелица хотел ответить, но волны уносили все дальше и дальше и не было сил, да и не хотелось расставаться со сладостным ощущением от прикосновения волн.
«Теперь все равно, все равно», — мысль почти не задевала сознания. Он спал.
В самое неурочное время, в поздний обед Евдокия принесла тетке Наталье на дом в дойницах молоко.
— Принимай.
Наталья, на что женщина смирная, рассердилась.
— Смеешься что ли! Давно отвезла на сливной пункт и утренник и денник, а она явилась: принимай. Думаешь, у меня и дел, что с вашим молоком возиться. Ступай-ка, матушка, ужо вечером на стойбище приноси, не опаздывай.
Евдокия — на дыбы.
— Как это опаздывай! Только-только надоила и прямо сюда. Нет у тебя таких прав, чтобы не принимать от доярок молоко. Лишний раз сходила на пастбище, а ты…
— Скажи — не управилась, а то лишний раз…
Евдокия ругалась и божилась. Наталья отказалась принять молоко.
— Греха не оберешься с ним, ни замерить, ни записать. Ужо вечером приноси. «Может, половину отлила, потом отвечай» — думала Наталья.
Так и ушла Евдокия с полными дойницами молока.
Тут и увидела ее Лизавета, жена бригадира Слепова. Видела, как пронесла Евдокия к себе в избу полные дойницы, а через четверть часа отправилась на ферму уже без них. Вот и смекай, что за молоко. Известно, колхозное, от своей коровы две дойницы не надоишь в один прием. А где это молоко? В погребе у Евдокии спрятано, значит, Евдокия… От этой мысли Лизавету в жар бросило. Срам-то какой, новость какая, разговору-то, шуму сколько будет! Если Червяков дознается, да он Евдокию на сухарь иссушит. А кто проведал! Она, Лизавета. Скорее платок на голову — и бегом к Катерине. Той, как на грех дома не оказалось. Лизавета — к Масловой. Та верит и не верит.
— Быть того не может. Языком почесать, поругаться — другой не найдешь такой, а молоко воровать в колхозе — это последнее дело. И куда ей — у самой корова живет одна.
— Глотка, хайло! Что ни дай, все мало… Побегу к Анисье, — заспешила Лизавета, — дело-то какое, ох, страсть!
К вечеру полсела знало: Евдокия украла две дойницы молока. А вечером, когда сошлись на стойбище, и Катерина, возмущенная поступком доярки, готовилась к бою, Евдокия принесла дойницы, голосисто закричала:
— Так и заставила язва взад-вперед с молоком ходить. Теперь подумаю лишний раз доить… Порядки у тебя, заведующая, нет, чтобы человеку облегчение сделать…
Катерина опешила. Вот баба! Не с повинной, а с обвинением явилась, сама же налетает.
— Что это за молоко!
— Известно, дневной удой. С пастбища, экую даль перла в село, а эта фря, — метнула злой взгляд на Наталью, — зазналась больно, так и не приняла. Ну, скажи, вредная.
— Постой, постой, что-то не пойму. Разве днем молоко не сдавала?
— Это добавочный, четвертый удой.
— Одна доила?
— А то с кумом.
Доярки даже доить бросили, до того это было удивительно.
Евдокия хорохорилась:
— Плохо Евдокия сделала, да? Все равно поклону не дождешься, хоть прорубь башкой руби, все скажут — не так. Нынче постоишь у ворот скажут — по улице гуляла…