— Так ее, дери до костей, все дело.
— Разве это корове во вред? — спросила Маслова.
— Ну и пользы мало.
— Тебе только попадись на язык, сожрешь, — осуждающе сказала Катерина. — Люди знают, что делают.
— Не ты ли научила?
Такие разговоры происходили почти ежедневно. Евдокия, гремя ведрами, сердито ворчала — «принесла нелегкая, не знай откуда, словно наших колхозниц не нашлось бы». Когда ей возражала Катерина или еще кто-либо из доярок, она запальчиво кричала: «Молчи, тебя только помани, побежишь». Ткачихи не обращали на нее внимания, молча работали. Но однажды, это было уже неделю спустя, когда Евдокия особенно разворчалась, Маслова не стерпела, бросила с досады на землю метлу, которой подметала пол, гневно сказала:
— Всем ты недовольна, Евдокия, — это не так, это не эдак. Скажи, что мы плохо сделали? Смеялась надо мной, что корову скребницей чистила. Корову, мол, с кобылой спутала. Смеяться можно, я городская, не знаю, как за животными ухаживать, но и мне понятно, что корове в тягость грязью обрастать. Посмотри-ка, твоя вот та пеструшка?.. Срам! Взяла бы скребницу да почистила.
Евдокия стала порывисто поправлять платок на голове, ее губы мелко задрожали:
— Ну, нет, матушка, не на такую напала. Я мужа своего не слушалась, а тебя и подавно. Объявилась, здрасьте, командир.
— О, ты шустрая.
— Какая есть, а тебе не дозволю мною помыкать.
— Я и не помыкаю.
— Опять! Ну, чего шумите, чего? — раздался рядом спокойный голос Шарова.
— Куда глядишь, заведующий? — накинулась на него Евдокия. — В народе волнение происходит, а он — хоть бы хны. Приехали нивесть откуда и туда же — учат.
— Это ты зря, — вразумительно произнес Шаров, — женщина со всей совестью к нашему делу прилаживается, а ты…
— Обрадовался до смерти… Возьми, прогони Евдокию есть кем теперь заменить. Свои теперь не нужны.
— Ну, закусила удила. — Шаров махнул рукой, обернулся к Масловой: — Не замай, покричит, сама отойдет.
Маслова подняла метлу, начала снова мести пол. Евдокия долго не могла успокоиться, ворчала себе что-то под нос, искоса поглядывала на ткачиху.
III
Видимо, в дороге Валя простудилась, заболела гриппом. Жаловалась на головную боль, кашляла, по ночам бредила. В бреду плакала, звала мать:
— Не бросай меня, мамочка, боюсь.
Анна Степановна тихонько подходила к постели, тревожно прислушивалась к прерывистому дыханию.
— Бедная сиротка, — шептала она, всматриваясь в лицо девочки. Уже никогда над изголовьем этого ребенка не склонится родная мать, не поправит прядь ее волос, не приласкает. Старая ткачиха испытывала к Вале нежную жалость, чувствовала себя виноватой: не уберегла дорогой, застудила.
Остальные ребята были здоровы, беззаботно резвились на дворе. Они быстро свыклись с деревенской жизнью, иногда только кто-нибудь вспомнит город, спросит: «А почему тут трамваи не ходят?» «Бабушка, а где здесь фабрика?» Прибегут со двора, посинелые от холода, с грязными, мокрыми ногами — и сразу:
— Кушать! Хлеба дай, бабушка.
Анна Степановна только головой качала:
— Пострелята, удержу нет. Простудитесь, заболеете, как Валюшка.
Сидя за столом, уплетая за обе щеки вареную картошку, дети безумолку болтали, смеялись, ссорились, случалось, дрались, — словом, вели себя как дети, как всегда, будто ничего не произошло в их жизни, будто нет войны и они не совершили тысячеверстного переезда. Наскоро поев, снова убегали во двор. А Валя лежала в постели, тихая, с бледными впалыми щеками, смотрела пристально на Анну Степановну, ни о чем не просила, ни на что не жаловалась. Ее большие, слегка увлажненные глаза были печальны и задумчивы. Маслова склонялась над ней, поправляла подушку.
— Что ты? Что, моя капелька?
Валя отводила глаза, молчала.
Анна Степановна подобрала ее в пути на пароходе. В большом вместительном трюме четвертого класса было тесно от пассажиров и наваленного в беспорядке багажа. Люди сидели на сундуках, узлах, чемоданах, спали вповалку, ели, курили, играли в карты и домино, спорили, ругались, рассказывали анекдоты, сообщали последние вести: о бомбежке Москвы, о жестоких боях на подступах к столице. Жизнь шла своим чередом на этом ноевом ковчеге, плывущем туманной дождливой осенью вниз по реке. И вот однажды, когда Маслова, постелив на чемодан газету, разложила ломти калача, колбасу, масло, и вся семья принялась за еду, к ним подошла черноволосая большеглазая девочка. Она молча наблюдала, как дети ели бутерброды, ее глаза жадно провожали каждый кусок.