Выбрать главу

— Табачок на том свете не понадобится, на том свете не курят.

Игнат, узнав про то, что табак отшибает охоту к еде, закурил крепкого самосаду, и потемнело у него в глазах, дурно сделалось. Игнату казалось, что горький ядовитый дым обволакивает, сжимает его сердце и что вот-вот наступит конец.

Весь день провалялся Игнат в гнилой соломе, приходя в себя.

— Подохнем мы от голоду и холоду, — угрюмо говорил Конопихин, сидя у ног Игната. Бородатый казак сгорбатился, пожелтел еще более в лице.

— Если в жизни каждый день солнышко будет — это тоже плохо. Небушку и похмуриться надо, иначе и урожая не будет, — невесело шутил бойкий молодой казачок, сохранивший в себе уверенность дойти до Добровольческой армии.

Выворачивая карманы убитых, Сысой Шутов находил письма. Усевшись под кустом на привале, громко читал:

— «Дорогая моя и ненаглядная Нюрочка… Нынче после рукопашной съехал в балочку, прислонился к седлу и уснул… Во сне увидел тебя и заговорил с тобою… Соседа нашего Агафона похоронили вчерась. Не дождусь, когда кончится эта проклятая война…» Ишь ты, вот это солдат! Защитник отечества! Не иначе, как дезертировал, а его прикончили. Куда же письмо? В Поповку. Вот где живет ненаглядная Нюрочка. По соседству. Надо к ней заглянуть после войны не во сне, а въяве.

В письмах с фронта и на фронт из хуторов и станиц сквозили печаль и горе. Изредка попадались такие письма, в которых отставной офицер поучал и воодушевлял сына на подвиг ратный, похваляясь былыми боевыми заслугами.

Стараясь развеселить добровольцев, Сысой на привалах рассказывал случаи из своей жизни, безудержно похваляясь, зная, что его не станут одергивать усталые и голодные казаки.

Распотрошили скирду соломы, залегли в терновых кустах. Вечерело. Над заходящим солнцем стыли холодные розовые облака.

— Иду я как-то, ребята, по проулку темным вечерком, — начал Сысой. — Гляжу: поп наш лежит под кустиком. Перепил на вечерушке у дружков. Случалось с ним. Снял я с него, тепленького, рясу — и домой… Ну, думаю, походишь ты за мной. — И потом Сысой смачно обсказывал то, как ходил к нему на поклон батюшка, поил его неделю отборной водкой, а потом свозил аж в самый Новочеркасск, где они обошли все трактиры, отпробовали все донские вина. — Хорошо мы погуляли. А рясу я ему вернул. — Сысой сгреб солому, укрыл ею рваные сапоги.

Потом он начинал похваляться тем, как много девок обманул в молодости своей.

— Иду как-то по бережку, вижу — девка купается в нашей Ольховой. Незнакомая. Барахлишко на берегу. Дорогая шелковая рубашечка, лифчик с рисуночком, юбочка розовая… Сгреб я одежду — и в кусты. Хворостом прикрыл. Поглядел на девку. Личико красивое, плечи круглые… Ладная деваха. Ультиматум ей предложил — или она в одежке по хутору пойдет, или… ге-ге… в чем мать родила. Уломал я ее, братцы, в тех же кусточках. А оказалась она дочкою генерала, а к нам на отдых приехала на бережку погреться. Да, походил за мною генерал, поупрашивал.

И опять Сысой завирал про то, как поил и кормил его генерал, прося жениться на дочери.

Сысой хохотал, но добровольцы не улыбались. Лишь один заметил:

— Если все до кучи сложить, то выходит, что ты всю жизнь ел и пил чужое.

— Уметь надо.

— Умеешь. Видали. Мастер по барахлишку.

Устав от похвальбы, Сысой перекидывался на Конопихина, распекал его:

— Евсей, теперь, поди, женка родила. Как думаешь, сына или дочку? Сына! Нам вояка нужен. Эх, на крестины бы… Магарыч, брат, с тебя.

Черный в лице, с потухшими глазами, поседевший за последние дни, Конопихин молчал.

Упал снег — жесткий, нетающий. Он скрыл желтую хилую траву, оголил до листочка кусты и сады у берегов речек. Негде было укрыться от глаза людского — далеко теперь и в день и в ночь видны были конники-кулагинцы.

Потянуло знобким холодом. Хуторяне шашками жали у берегов застарелый камыш, жгли его, обогреваясь в глубоких ярах, в глухих слободах. Спали в стогах соломы, в брошенных погребах, а по утрам стали недосчитываться своих добровольцев. Первыми ушли ночью из отряда братья Фома и Мишка. Кулагин бесновался, грозил расстрелом: «Предатели! Сволочи! Вернемся — обоих к стенке!» Изнуренные, оборванные казаки не глядели в глаза один другому, боясь выдать свои тайные намерения.

Лишь не унывал Сысой Шутов — не было того хуторка или слободки, где бы он не разжился куском хлеба, сумкою ячменя или пшеницы. Украденным или выпрошенным делился с Кулагиным, а что не влезало в переметную сумку, отдавал Назарьеву.