Выбрать главу

— Ишь чего захотел!

— Им — дай, а сам голодный сиди?

— «Мы поручились за вас, товарищи трудовые земледельцы, перед рабочими и красноармейскими депутатами в том, что вы не потерпите в своей среде спекулянтов, скрывающих хлеб…»

— Ты что, пришел смуту наводить? А то мы — живо…

— Сядь!

— Где мы возьмем хлеб?

— Хлеб, он, может, и есть, но ты поначалу покажи нам ту хорошую жизнь, какую сулил. Покажи. А уж мы поглядим.

— Ишь, слезу пустили.

— Нужда заставит сопливого целовать.

— На чужой каравай рот не разевай.

— Сами рабочие заварили кашу, а расхлебывать…

— А расхлебывать-то, выходит, и нечего.

— Га-га-га…

— Может, поголодают да и одумаются, отменют своя декреты. Мы — погодим.

Назарьев обвел сидящих долгим тяжелым взглядом, сказал:

— Мы — погодим.

Приходила на огонек Акулина, бывшая полюбовница отца Игната. Раздобревшая, круглолицая — ее будто сторонкой обходили все невзгоды и неурядицы жизни, — складывала руки на высокой груди, насмешливо глядела на гуляющих.

— Как же дальше казачество жить будет? — спрашивал Игнат.

— Жить будем и гулять будем!

— Ты, Игнаша, за всех не скорби. Об себе думай, — советовала Акулина. — Привози зернеца, вот и будет тебе самая развеселая жизнь. — Акулина кивала на мутную бутыль самогона.

— Уходи отсюдова, сволочь! — Игнат бил трехпалым кулаком по столу. — Думаешь, и я буду тебе мешками возить? Привыкла обдирать Назарьевых.

— Нужон ты мне… Фу, такой же взгальный, как и батя. — Акулина передергивала плечами.

— Уходи! Гадюка!

— Игнаша, ты выпей, может, помягчеешь.

Сотрясался от выстуков стол, брякала посуда. Трескалась печь, осыпалась на пол и растаптывалась желтая глина.

— Давай, сыпь! Подсыпай!

— Где пьют, там танцуют и поют!

Один из молодых безусых казачков, напиваясь, грозился: «Застрелюсь!» Но стрелял в потолок и валился на пол. Его, бесчувственного, заталкивали под лавку.

Пили и ели жадно, веселились до остервенения, до упаду, будто завтра умрут.

— Эх, кончилась жизнь! — плакал бородатый казак и лез рукою в чашку с капустой.

— Ты чего слюни распустил? — весело спрашивала Акулина. — А ну, девки, — она подмаргивала подругам, выходила на середину комнаты, подбоченивалась и шла в пляс. Под кофтой колыхалась полная грудь.

Эх, пить будем и гулять будем!

Акулина часто выстукивала каблуками, кружилась, выпевала:

Эх, я с донскими казаками Пропила арбу с быками…

— Вот это по-нашенски!

— Ну и Акулина! Статью хороша и веселая. С такой не уснешь.

— Молодец баба. Выпей, милушка.

— У Гаврилы Назарьева глаз востер.

Иногда Игнату казалось, что все эти желтые и серые лица он видят в страшном сне, и хотел избавиться от этих неприятных видении. Он встряхивал головой, протягивал руки.

— Ты чего, Игнаша? Выпей, родимый, — спрашивал женский голос. — Поспал бы ты.

— А зачем я тут? — спрашивал Игнат, глядя на танцующих. Было отчего-то обидно, что он с ними, становилось жалко самого себя. И чтобы забыться и не терзаться, Игнат ревел:

— Самогону!

Куражился он, как хотел, не боялся обидеть ни одну из собутыльниц — каждая была доступна ему.

— Ну, какие вы бабы? А? — издевался он. — Страшные и толстые. Мясо ходячее. — Иногда ему мерещилась перед глазами Любава, он будто слышал ее голос. Тянулся к лампе, выкручивал фитиль. Ему казалось, что лампа высветит среди женщин и Любаву. Будто просыпаясь от тяжкого сна, искал кого-то глазами, спрашивал: — А где она, где Любава? Куда ушла?

— Скучаешь небось по своей жалочке?

— Уйди, сволочь!

Он ел и пил и все, казалось, не мог насытиться, как голодный зверь, у которого выкрали самый лакомый кусок.

Иногда он вдруг вспоминал Арсения Кононова и спрашивал:

— А зачем он пошел с ними? Зачем? Не пойму.

— Зачем нам, Игнаша, понимать? Наше дело телячье — обмарался и стой, жди, когда обмоют.

— Нет, нет. — Игнат головой крутил. — Ты же не телок, не скотина. Человек ты. Э-эх…

Под утро возвращался отяжелевшим от хмельного, опустошенный от женских ласк. Недоуменными взглядами провожали Назарьева бабы хуторские, что поутру на огородах у берега рыхлили лунки под капустную рассаду.

Покачиваясь, едва не валясь с ног от усталости, муж развешивал на плетне сеть для просушки.

— Не ловится? — робко и сочувственно спрашивала Пелагея.