На спасов день Игнат в станицу к отцу наведался. Посидел за столом в родительском курене, походил по родному подворью. За флигелем, что строил он с дядей Акимом, постоял у двух деревянных крестов — могилок деда и бабки. Дед умер в ту пору, когда Игнат казаковал на чужбине, бабка — в голод.
Похудела и поседела мать. Не было в ней былой прыти и сноровки. Подходила она к сыну, молчаливо поглаживала плечи, когда он ел, улыбаясь, в лицо заглядывала, будто предвидела в тот день скорую разлуку. В глазах отца, — и радость и тревога.
— Не пойму я Советской власти, — признался он сыну. — То уж дюже круто завинчивать начала, а теперь вот опять вроде к старому поворачивает. Либо одумалась власть, либо отдышку после голода делает.
Вышли на площадь, где гудела и плясала одуревшая от жары и вина ярмарка. Как и в былые, казалось, годы, торговал, хохотал, бранился и плакал приехавший с далеких и близких хуторов трудовой люд. Те же прилавки, те же расцвеченные девичьи платки, вертящаяся карусель, топот, рев гармоники. Будто вчера вот на этом месте видался Игнат с Любавою, обхаживал ее возле карусели…
Стало больно и сладко от воспоминаний. Долго глядел на карусель, на веселых девчат. Ждал, вот-вот покажется в толпе Любава…
— Пойдем, чего на девчатишек загляделся, — отец дернул Игната за рукав. — Ты — теперь не парень.
Игнат отрешенно поглядел на отца, соображая, в чем же он упрекнул его.
У высокой подводы Назарьевы увидали прасола Дорофея. Окружили его ребятишки, и каждый совал в руки старую галошу, поношенный ботинок, изодранную стеганку. Дорофей, вскинув руки, как циркач, открывал сундучок и взамен тряпья вручал детям мячики, глиняные свистки, бумажные шарики на резинках. Взглянув на Назарьевых, Дорофей ничуть не смутился, будто занимался этим ремеслом с давних пор.
— А-а, здорово, станишники! Игнат, милушка! Не видались-то как долго! — Прасол долго и крепко пожимал руку Игната. — Казачонка не родил? А то вот самую лучшую игрушку… — Дорофей ловко выхватил из сундучка глиняного коня с красивым седлом, в белых носочках.
— Чего живых коней бросил? — спросил Игнат.
— Жизнь не указала. Не время, браток, гарцевать. Погодим. Поглядим. Сам Деян-образник певучими канарейками торгует. Да, вот и опять свиделись.
Игнат глянул на толпу, сказал:
— Будто все как и было. Правда? Старина вернулась.
— Если хорошо приглядеться, то не все как было. Да, не все. — И Дорофей поугрюмел, перевел взгляд на милиционера, что будто на прогулке, заложив руки за спину, похаживал между торговыми рядами.
Отец провожал Игната до окраины станицы. Молчали долго, каждый, казалось, думал о своем.
— Как дальше повернется жизнь? — спросил отец.
Сын не ответил; хотел об этом отца спросить. «Не должно быть так долго, — подумал Назарьев-младший. — Жизнь такая вольная до поры до времени».
Назарьевых обгоняли стайки девчат в красных косынках, с обновами в узелках. Хуторянки за станицей снимали ботинки и чирики, шлепали босые по теплой пыльной дороге.
— Над нашим мостом — Назарьевским — флаг красный повесили. Вот как. А ить мы его с батей на свои кровные денежки… — Гаврила судорожно сглотнул слюну. И после вздохов, долгого молчания: — Приходи. Хоть погорюем вместе.
Знакомою дорогой, не торопясь, вышагивал Игнат. Вечерело. В оранжевом небе кружили вороны и тоскливо кричали, отыскивая место для ночлега. Редкие поблеклые кусты боярышника казались черными.
Игнат в первый раз увидал Любаву летом, а теперь — осень, осень…
«А что, ежели она, как и Нинка Батлукова, на житье в хутор заявится? — спросил себя Назарьев и слегка испугался этого нелепого предположения. — Нет, не может этого быть. Не жить нам в одном хуторе».
Он остановился на мосту, поглядел на вспененную у берегов воду, перевел взгляд на старый одинокий дуб…
…Морозным январским вечером над хутором поплыл тревожный колокольный звон. Он стлался над заснеженными полями и балками; тягучий, неутихающий, казалось обволакивающий все вокруг. Пелагея заметалась возле окон, раздернула занавески.
— Может, пожар где?.. Беда какая-то случилась. Беда… Давно не звонили так.
А немного погодя, когда стих колокольный гуд, дверь распахнул Демочка — растерянный и посиневший от холода.
— Ленин… умер, — прошептал он. Губы у парня дрожали. Потоптался молча и, не надевая шапки, вышел.
Утром зазвонили опять — коротко, тревожно. Игнат подул на замерзшее окно и увидел в оттаявший кружочек, как неторопливо, вереницею шли к Совету хуторяне. Не завтракая, не сговариваясь, оделись Игнат и Пелагея.