Никогда не забудется тревожный и редкий колокольный звон в холодном январе двадцать четвертого. Молчаливая толпа хуторян у Совета… Портрет Ленина, черные банты по углам…
На днях искал на чердаке старые сандалии и увидел самодельную крупорушку — ребристый стержень и железный стакан с короткой ручкой. Заржавела, паутиной подернулась. Забылись, давно голодные черные дни, да вот не придется ли опять греметь этой крупорушкой?.. Война…
Ждал Игнат, вот-вот взойдет на порог Пелагея и начнет слезно просить его не обижать сестру Любаву — простить за прошлое, пожалеть, не выдавать… Но Пелагея не шла.
8
Будто так же, как и прежде, всходило и скатывалось за бугор солнце, вызванивали ручьи и скрежетали ледоходы, вымахивали травы и цвели сады… Будто ничто не менялось на хуторе — все те же кривые проулки, плетни и каменные огорожи, курени под соломенными крышами, флигели под черепицей и камышом. Те же хуторяне и в тех же заботах и хлопотах — вспахать землю, посеять зерно, накормить, обстирать детишек. Но это иной раз казалось… Не было ее, прежней жизни, а к новой — переменчивой и непонятной — Игнат не хотел ни прислоняться, ни приглядываться. Не радовал каждый новый день, и на раннее неласковое солнце глядел Игнат с грустью и раздражением. Что принесет он нового и доброго, этот новый день?
Как ни отворачивался от новой жизни Назарьев, все же не мог не видать, что делается вокруг.
Поначалу пришлые безлошадные, очертя головы в артели лезли. Игнат глядел на это как на бестолковое баловство взрослых, как на неумелую попытку выскочить из нужды. Но потом и казаки потянулись в коллективные хозяйства — ТОЗы. Из-за границы — Америки и Германии — возвращались бежавшие до революции крестьяне, везли машины, скот, сколачивали свои артели «Калифорния» и «Красная Германия».
«Непонятное поветрие», — удивлялся и слегка страшился Игнат.
Все смелей и чаще стали поговаривать на завалинках о большой артели хутора, о совместном хозяйствовании на полях.
— В Морозовской станице в «Донском пахаре» ладно казаки живут.
— Сойдемся мы всем хутором в артель, а толку?.. Быков будет больше, а земля та же, на клочки поделенная. Вот и крутись-вертись…
— На этих клочках задохнется скотина и мы. Я не пойду.
— Как же раньше-то жили?
— Теперь надо жить хорошо, без нужды чтоб. За это люди жизни свои отдавали.
— Купим тракторы, а для них нужны гоны длинные.
— Единоличеству дальше шагать некуда — тупик.
По просьбе посевкома хутора Пелагея начала ходить в малочисленную трудовую артель, помогать соседям.
— Пять — семь десятин посулили на нас засеять, — робко сказала она мужу, как бы оправдываясь перед ним за самовольный уход в артель.
— Семь лет кряду мак не родился, и голоду не было, — зло посмеялся Игнат, давая этим понять, что голод ему не страшен и в артельных десятинах он не нуждается.
Игнату никто не докучал расспросами, никто ни в чем не упрекал. Хуторяне, обремененные заботами, проходили и скакали верхом мимо, и Игнат стал помаленьку привыкать к соседству с колготной жизнью, своему особому положению одинокого и все же вольного человека.
Но иногда охватывала тоска — долгая, мучительная. Бывало-то, всегда Игнат на виду, на людях, в почете и уважении. Иной раз от поклонов и завистливых взглядов станичников неловко становилось, от почестей уставал на вечерках, в гостях на престольный праздник. А теперь — один. На окрайке жизни. Взбирался Назарьев на Красноталовый бугор, усаживался под кустом, подставляя грудь свежему ветру, глядел на родное свое поле, быструю реку Ольховую, что бурунится в обрывистых берегах, на Назарьевский мост. «Один я остался, как вот тот дуб», — думал Игнат, вспоминая былые хлебосольные праздники, ярмарки, игрища, встречи и расставанья с Любавою.
И вот на хуторе опять заколготились возле Совета. И опять — крики, митинги. Оправдались разговоры и слухи — в большую артель, в общее хозяйство скликали людей. Заметались хуторяне, забегали из двора во двор, загомонили по ночам в куренях. Что делать? Соглашаться или погодить?
«Вот он и новый Декрет, — отметил с грустью Назарьев, — про это мутно говорили и красногвардеец Терентий на хуторе Суходольском, и плотник дядя Аким. Возрадовались теперь, если живы».