Расставались на родном Назарьевском мосту. Внизу, целуя берега, плескалась Ольховая, вкрадчиво шуршала в камышах. Вверху на длинном шесте бесшумно колыхался бордовый флаг.
— Вернусь я, вернусь на родную сторону, — твердил Назарьев-старший, обнимая дрожащими руками сына, может не веря в то, что говорил. — Мать поклон передавала. Ты бы пришел проститься. Высохла она от горя, на такую жизнь глядючи.
— Батя, ты пропиши. Может, и мне убегать придется. Я приду на зорьке. Мамане — поклон.
Затихли шаги отца. Игнат долго глядел в темноту. Будто все годы у Игната был невидимый, но ощутимый заслон, опора надежная — отец и мать в станице. Им без боязни выплескивал горе свое Игнат, они подбадривали его в тяжкую годину. Отец и мать уходят. Будто рушится падежный невидимый заслон. Игнат один на один теперь с бедами и горем.
Кого-то увозят, кто-то уходит сам…
И потом не раз мерещились Игнату высокие горы, каких он сроду не видал, неприветливые горцы в черкесках с кинжалами на поясах. И среди них — одинокие, неприкаянные отец с матерью. «Уж не пошли они по миру с сумою?» — горевал сын и вспоминал о запрятанном в саду носке с деньгами. Но потом узнал от станичников — пристроился отец на тихой станции, в мясную лавку на подводе тушки бараньи возит. «Ну, голодным не будет», — успокоился сын.
…Перемахивали через Красноталовый бугор дни, ночи, сплетаясь в месяцы, годы. Поугомонился народ, измученный передрягами жизни, за дело взялся. Надо было жить.
Проплакались, отсморкались бабы. Пелагея по утрам убегала в бригаду, а дома откармливала телят для продажи бескоровным колхозникам. За это ей посулили лишние трудодни и скидку по поставкам молока и мяса.
Разметала жизнь родных и друзей, былых дружков-собутыльников. К кому пойдешь словцом перекинуться? Игнат дома мастерил катушки, сарайчик, сажал деревья и лил под них сотни ведер воды, городил высокие плетни. На середине просторной усадьбы выкопал яму, натаскал в нее воды и запустил мелких рыбешек. В маленьком пруду вольготно плавали гуси и утки. А крупные жирные рыбцы, пойманные в Ольховой, вялились на длинной проволоке меж крыльцом и грушею. На задах усадьбы Игнат повыдергивал с корнем колючие терновые кусты и посадил виноград. Выпросил у соседа плотницкий инструмент и начал строгать доски для новой лодки.
Вспомнив уроки мастерового дяди Акима, ощелевал длинное крыльцо, прибавилась комнатушка, флигель на курень запохожился.
Иногда Игнат бросал лопату, садился в тень. Глядел на ухоженную и как бы попросторневшую усадьбу. Приятное чувство усталости испытывал он теперь. Но для кого старается? Может, для чужого дяди, вроде тех, что, не стыдясь, заняли курени раскулаченных?
Охваченный беспокойством, он мог долго и не шевелясь глядеть на усадьбу, представляя, как вышагивает по ней чужой человек, ощупывает деревья, разглядывает кисти винограда и, довольный, посмеивается над бывшим хозяином.
Пелагея не могла нарадоваться мужниному усердию: остепенился супруг. И она, приходя с поля, хваталась за ведра, крутила вороток колодца, плескала воду в грядки и прудок.
Однажды, будто между делом, сказала:
— Председатель Чепурной про тебя спрашивал. Мол, чем муженек заниматься думает. Кулагин да он дома отсиживаются.
— Я не за его стол обедать сажусь, — рассерженно буркнул Игнат.
Но напоминание это не выходило потом из головы — глядят за ним со стороны, не забыли. Может, выжидают, когда и он с покаяньем придет, в колхоз запишется, или втихомолку капкан уготовили.
Редко, но натыкался Игнат в проулках на колхозного председателя. Ходил тот вразвалочку, зажав под мышкою пустой портфель, в любую погоду с засученными рукавами, должно быть, хвастал часами наручными.
Встречаясь с Игнатом, кривил председатель губы, с усмешкою спрашивал:
— Чем живешь, Назарьев? Натуральным доходом?
— Живу, как люди веками жили.
— Поговорить мне с тобою, отшельником, хочется.
Но Игнату этого не хотелось.
Назарьева теперь редко видали на хуторе, — зачем на глаза властям показываться? Зато Матвей Кулагин, бывший командир Игната, каждый день норовил вылезти на люди. Смастерил он себе телегу со шлейкой. Впрягался и возил на ней хворост, кизяки, сено. Желтый после долгой болезни и обросший, он останавливался возле Совета на отдышку. Закуривал не торопясь и громко плакался на свою судьбу:
— Не живу, а чахну. Скорей бы помереть. У бабы ум короток — взяла да и отвела быков в колхоз. А вот эта, — он кивал на тележку, — последние силы выматывает. — Кулагин вздыхал, сердито пинал ногою телегу: дескать, вот что поделала с человеком Советская власть — в шлейку запрягла.