И ведь их отцы, они тоже, то ли были так затурканы пропагандой, то ли запуганы еще с тех коллективизационных тридцатых годов, что не смели даже помыслить, не говоря уж о том, чтобы выразить устно, даже в пьяном разговоре несогласие с той самой линии, что проводили Партия и Правительство. Ратников вспоминал отца, разговоры с ним, вспомнил своих односельчан, ровесников и старшего поколения…
Восемь лет назад Ратников ездил хоронить отца. Стояла поздняя осень, дороги разлезлись и гроб везли на кладбище, находящееся за пять километров от Медвежья, в селе, где когда-то находилась церковь, помещичий дом с садом. Сейчас не было ни первого, ни второго, ни третьего, а на фундаменте церкви поставили бревенчатый сельсовет. В последний путь медведковского механизатора, так и не успевшего оформить свою заслуженную пенсию, везли по старинке на телеге запряженной лошадью, машины не могли проехать, вязли по самые мосты. Прожил отец 62 года. Здоровый, крепкий, в меру пьющий мужик, избежавший тяжелых ранений на войне… Впрочем, считалось, что он прожил весьма немало, большинство его ровесников уходили из жизни еще раньше.
Ратников еще в детстве услышал выражение: «Работать как негр на плантациях». Так говорили о тяжелой, дармовой работе. Уже с дистанции прожитых лет обозревая годы своего детства, он все чаще приходил к выводу – отец и прочие колхозники работали так же, почти задаром и не менее тяжело, чем те самые негры, о которых иногда певали жалостные песни по центральному радио. Эти люди в треухах, керзачах и ватниках, не зная выходных, праздников и отпусков, обеспечивали в 50-е – 60-е годы дешевый и относительно разнообразный ассортимент продуктов в больших городах. О тех годах, сейчас, в полуголодные восьмидесятые, с умилением вспоминали многие пожилые столичные жители: «И какой колбасы в магазинах только не было, хочешь бери «докторскую», хочешь «отдельную», хочешь «чайную». А если денег много так и подороже можно, «любительскую». Конфеты каких хочешь, а пастила, а зефир… И куда оно все подевалось?!»
Тем не менее, свое личное, было роднее и ближе колхозного даже для них, замордованных всесильным начальством и переданным от старшего поколения, хранимым в памяти с детских лет страхом перед раскулачиванием и насильственной высылкой на Север, на край земли. Ратников хорошо помнил, как в еще не электрифицированную деревню протянули радиотрансляционную линию из центральной усадьбы колхоза. В избах поставили динамики и каждый день поздно вечером, когда едва волочившие от усталости ноги люди собирались ко сну, московские радиопередачи прерывались и глухой, прокуренный голос колхозного бухгалтера, по совместительству выполнявшего обязанности колхозного радиоглашатая… Тот голос врывался в освещаемые керосиновыми лампами и кое у кого сохранившимися лампадками под образами жилища: «Говорит радиоузел колхоза, товарищи колхозники…». И пошло поехало, что кому делать, куда ехать, пахать, сеять, косить, теребить лен… Люди же ждали только одного сообщения по этому радио, оно звучало раз в год, в разгар лета. Тогда глухой голос великодушно разрешал три дня подряд всем колхозникам не выходить на государственную барщину, а косить сено на свою скотину. Случалось это «великодушие» где-то на стыке июля и августа, когда колхоз уже в основном запасся сеном на зиму (сколько не запасали, все одно до следующей весны не хватало – чем больше закладывали, тем больше гнило), а рожь, ячмень, пшеница и лен еще не созрели. Преподносились эти три дня, не знающим продыха людям как великое благодеяние и неукоснительная забота о нуждах рядовых колхозников. Если бы не эти три дня (и три ночи), вся домашняя скотина неминуемо передохла, а она была главной кормилицей, ибо все продукты, производимые колхозом, подчистую забирались в счет выполнения спущенного сверху плана. Жаловаться? Кому? Как тут нацменам не позавидовать, им хоть русских во всем обвинить можно, и за колхозы и за бедность, жизнь собачью. А тут кого? Сами эту власть над собой поставили и вроде бы она даже рабоче-крестьянской зовется.