Он читал. Он читал медленно и звучно. Он читал так, как если бы сам испытывал все то, что было сказано словом. Ровный звук его голоса усыплял, и я впал в забытье, но стоило ему замолчать, как я очнулся.
— Подпиши!
Я не понял, и он повторил:
— Подпиши! — и с силой прижал к листу мою руку.
Я подписал. Я подписал донос!
— Вот и все! — Доминиканец поднес к моим губам чашу с вином. — Я знал, что рано или поздно ты придешь. Кто-то из нас троих должен был умереть — это выпало ей! Я инквизитор, ты доносчик, она жертва — любовный треугольник!
Он улыбнулся одними губами. Я вскочил, но в следующую секунду уже лежал на полу. Он стоял надо мной, как обычно сгорбив спину, свесив длинные руки.
— Только ведьма способна так овладеть человеком. Тебе не о чем жалеть, у тебя останется память о ней, а что в этом мире может быть лучше воспоминаний! Можно отнять честь, можно — деньги, но то, что ты пережил, отнять нельзя. Ты будешь обладать ею вечно… — Он замолчал, потом добавил: — И я!
— Я убью тебя! — Мои губы шевелились беззвучно, но он понял.
— Знаю. Но какое это имеет значение? Все уже в прошлом. Ее нет, она для тебя мертва!
На коленях, на животе, как последняя тварь, я ползал за ним, хватая за подол рясы, заклинал всеми святыми отдать мне бумагу. Он только грустно, сочувственно улыбался, как всегда улыбался прихожанам с кафедры, и хвалил мое религиозное рвение. Потом что-то случилось, и на меня обрушилась чернота. Я все бы отдал, только бы умереть в ту ночь, но рассвет застал меня лежащим на ступенях храма. Вверху, над моей головой, освещенное первыми лучами солнца, трепетало на ветерке знамя ордена доминиканцев. С его полотнища на меня почти весело и строго взирал добродушный монах, у его ног на облаке возлежала собака.
Я убил его в ночь после аутодафе. Он не сопротивлялся. А днем, зажатый со всех сторон толпой, я стоял на площади. Доминиканец отказал ей в последнем акте милосердия, и ее сожгли живой. С тех пор мне холодно. Где бы я ни был, передо мной всегда разжигают огонь.
Он замолчал, поднял на меня полный боли и отчаяния взгляд.
— Ты пришла убить меня? Убей! Нет ничего страшнее того ужаса, что я испытываю перед собой. — Он протянул мне нож. — Или, хочешь, я сам убью себя…
Отсвет камина упал на его лицо, безумием зажегся в глазах.
— Меня заставили, меня заста… — Старик захрипел, покачнулся, сделал шаг и рухнул к моим ногам. Нож выпал и, переваливаясь круглой рукояткой, покатился по доскам пола. Бог уберег несчастного от последнего греха, милостиво прибрав его душу.
В ту ночь я долго сидела, глядя на распростертое тело, потом зажгла от камина свечу и тихо пошла по дому. Он был пуст, темен и удивительно печален. Я поднесла пламя свечи к тяжелым портьерам, и они разом занялись ярким, веселым огнем. Потом загорелись стены, потолок. Никто уже не имел права жить в доме, где день за днем четверть века умирал человек. Когда пламя охватило крышу, я вылетела из окна и, обернувшись, увидела, как на улицу выскользнул мужчина и в сполохах пожара побежал по кривой, залитой лунным светом улице, побежал к той, кого не переставал любить всю жизнь…
Миледи поднялась, сошла по лесенке в партер. Лицо ее было бледно, огромные глаза сухо, угрожающе блестели.
— В ту ночь, — продолжала она, с прищуром глядя на Лукария, — в ту ночь я поняла, что доставшееся мне в наследство чувство живет во мне и будет жить всегда! Через века я пронесла мою любовь и… только встретив вас, поняла, что значит она для меня. Я люблю вас! Вы принадлежите мне!
Она приблизила к нему лицо. Черты его обострились, выражение стало хищным. Веки медленно опустились, притушив неистовый блеск зеленых глаз, и тут же взмыли. Лукарию показалось, что при каждом взмахе ресниц черные мысли стаей летучих мышей срываются и долго носятся под сводами театра. Ее красивые губы тронула усмешка, она прошептала:
— Берегитесь!.. Я никому вас не отдам! И не смейте называть меня «миледи» — мое имя Люси!
2
В новом, построенном к Олимпиаде здании телецентра коридоры идут по периметру. Прямо посредине его разделенное на множество студий и подсобных помещений пространство разрезает помпезная лестница, заканчивающаяся подобием зимнего сада. Ею, впрочем, как и чудом отечественной ботанической мысли, никто не пользуется. На созерцание чахлой природы у обитателей телефилиала сумасшедшего дома просто нет времени, ну а что до парадных лестничных маршей, они освещены настолько искусно, что откровенно опасны для жизни: сломать на них только ногу можно считать крупным везением.