Даже когда его в этом уверяли, даже в тех редких случаях, когда он мог бы, не слишком покривив душой, согласиться с этим, он не считал себя выдающимся человеком. Умным — да. В течение целого периода своей жизни, героического периода, когда ему был присущ известный романтизм (глупое слово, но точное, или, вернее, то слово, которое в данном случае само приходит на язык, а быть может, и следует судить о себе по словам, которые приходят вам на язык), когда у него было мужество, а к тому же свободное время, он посвящал час в день критике чужих идей, исходя из своих собственных. Потом почти без всякого перехода начался долгий и довольно однообразный период, до отказа заполненный деловой суетой и ознаменованный лишь двумя или тремя событиями (начало войны в Корее, сближение с Денизой, окончание индокитайской войны), которые давали пищу его уму и научили его подвергать критике свои собственные идеи, исходя из чужих идей. Он прекрасно понимал, что между этими двумя формами мышления была немаловажная разница. У него, понятно, уже не было времени для того, чтобы задумываться над «проклятыми вопросами», да не было и вкуса к этому; прежде они мучили его, теперь он отмахивался от них и, плывя по течению, был способен с сегодня на завтра совершенно изменить свой взгляд на вещи.
Неверно думать, что с возрастом человек становится все умнее. Бывает наоборот — он ужасающе регрессирует. Марк потерял в этом банке не только молодость, «лучшие годы жизни», но и умение мыслить и жить по-своему. Он не мог бы сказать, когда это началось. До сих пор он не знал, что умственные способности можно утратить, как и все остальное. Он чувствовал себя опустошенным и обнищавшим.
Время от времени он читал какой-нибудь роман — только этим он еще поддерживал то, что не называл, не решался называть своей культурой. Прочесть один роман в месяц, словно выполняя положенный ритуал, он считал вполне достаточным, и если, случалось, останавливал внимание на какой-нибудь фразе, то только по одной причине: его удивляло, что есть или по крайней мере могут быть люди с таким сложным душевным миром.
Он стал очень простым существом. Это его не радовало. Не исключено, что он мог стать человеком чрезвычайно утонченным и умным. Этого не произошло — то ли потому, что он увяз в трясине этого банка, то ли потому, что у него действительно не было для этого данных. Он склонялся ко второму.
Он сам — Женер — Драпье… Драпье — Женер — он сам… Марк не мог выйти из этого замкнутого круга. Ему хотелось бы, чтобы у него были высокомерные, немного крамольные мысли. Если бы он понимал ход истории, он мог бы смотреть на себя, как на политическую жертву. Но он вовсе не был политической жертвой. К тому же он всегда отказывался допустить, что история ходит, как человек.
И вот потому-то он так страдал, хотя по нему этого не было видно.
Он встал. В окне краснели отблески вывесок, горевших на бульваре, всех вывесок квартала Сен-Лазар. У него было простое и счастливое детство. Он мог бы написать какую-нибудь диссертацию, преподавать латынь в провинции или торговать лошадьми на озере Чад. Он чувствовал одно только отвращение при мысли о том, что ему придется столько говорить, чтобы убедить Кристину Ламбер сказать правду, хотя это ничего не изменит. «Ты обаятелен, — как-то раз сказала ему Дениза, — и вдвойне обаятелен потому, что у тебя всегда такой вид, будто ты не замечаешь этого». Он не знал, как себя повести. По тем немногим словам, которые Кристина Ламбер произнесла по телефону, он понял, что она в смятении. Пустить в ход свое обаяние было бы, пожалуй, неплохо, но он был просто не способен заключить ее в объятия и заговорить о том, как он подавлен, о том, что она должна его понять, что она нужна ему больше всех на свете, что только она может вернуть ему веру в будущее. Он чувствовал отвращение к красивым словам и вообще ко всяким словам. Он еще никогда ни на ком не испытывал своего обаяния, по крайней мере умышленно, если не считать одной пухленькой брюнетки, с которой они поладили так быстро, что ему было трудно судить, какую роль здесь сыграло его обаяние.
Когда он уже собирался уходить, открылась дверь, и в ту же минуту зажглись все лампы. Привратник спрятал в карман свой фонарик. Это был полный рыжий человек, уже немолодой, в плотно облегавшей его тело одежде — черном свитере, брюках из толстого черного сукна, короче, во всем черном, как и подобает блюстителю порядка. Он уставился на Марка, стараясь придать своему лицу свирепое выражение, но по глазам его было видно, что он доволен.