Выбрать главу

10

По красной ковровой дорожке широкой лестницы, безлюдной в этот поздний час, под сенью медных бра и высокого лепного потолка, Нержин поднялся на третий этаж, придавая своей походке беспечность, миновал стол {вольного} дежурного у городских телефонов и постучал в дверь начальника института инженер-полковника госбезопасно[55] сти Антона Николаевича Яконова. Кабинет был широк, глубок, устлан коврами, обставлен креслами, диванами, голубел посередине ярко-лазурной скатертью на длинном столе заседаний и коричнево закруглялся в дальнем углу гнутыми формами письменного стола и кресла Яконова. В этом великолепии Нержин бывал только несколько раз и больше на совещаниях, чем сам по себе. Инженер-полковник Яконов, за пятьдесят лет, еще в расцвете, роста выдающегося, с лицом, может быть чуть припудренным после бритья, в золотом пенсне, с мягкой дородностью какого-нибудь Оболенского или Долгорукова, с величественно-уверенными движениями, выделялся изо всех сановников своего министерства. Он широко пригласил: - Садитесь, Глеб Викентьич! - несколько хохлясь в своем полуторном кресле и поигрывая толстым цветным карандашом над коричневой гладью стола. Обращение по имени-отчеству означало любезность и доброжелательство, одновременно не стоя инженер-полковнику труда, так как под стеклом у него лежал перечень всех заключенных с их именами-отчествами (кто не знал этого обстоятельства, поражался памяти Яконова). Нержин молча поклонился, не держа рук по швам, однако и не размахивая ими, - и выжидающе сел за изящный лакированный столик. Голос Яконова, играючи, рокотал. Всегда казалось странным, что этот барин не имеет изысканного порока грассирования: - Вы знаете, Глеб Викентьевич, полчаса назад пришлось мне к слову вспомнить о вас, и я подумал - каким, собственно, ветром вас занесло в Акустическую, к... Ройтману? Яконов произнес эту фамилию с откровенной небрежностью и даже - перед подчиненным Ройтмана! - не присовокупив к фамилии звание майора. Плохие отношения между начальником института и его первым заместителем зашли так далеко, что не считалось нужным их скрывать. Нержин напрягся. Разговор, как чуял он, принимал дурной оборот. Вот с этой же небрежной иронией не тонких и не толстых губ большого рта Яконов несколько [56] дней назад сказал Нержину, что, может быть, он, Нержин, в результатах артикуляции и объективен, но отнесся к Семерке не как к дорогому покойнику, а как к трупу беззвестного пьяницы, найденного под марфинским забором. Семерка была главная лошадка Яконова, но шла она плохо. - ... Я, конечно, очень ценю ваши личные заслуги в науке артикуляции... (Издевается!) - ... Чертовски жалко, что ваша оригинальная монография напечатана засекреченным малым тиражом, лишающим вас славы некоего русского Джорджа Флетчера... (Нагло издевается!) - ... Однако, я хотел бы иметь от вашей деятельности несколько больший... профит, как говорят англо-саксы. Я преклоняюсь перед абстрактными науками, но я - человек деловой. Инженер-полковник Яконов находился уже на той высоте положения и еще не в той близости к Вождю Народов, при которых мог разрешить себе роскошь не скрывать ума и не воздерживаться от своеобычных суждений. - Ну, так-таки вас спросить откровенно - ну что вы там сейчас делаете, в Акустической? Нельзя было придумать вопроса беспощаднее! Яконову просто некогда было за всем доспеть, он бы раскусил. - Какого черта вам заниматься этой попугайщиной - "стыр", "смыр"? Вы математик? Универсант? Оглянитесь. Нержин оглянулся и привстал: в кабинете их было не двое, а трое! Навстречу Нержину с дивана поднялся скромный человек в гражданском, в черном. Круглые светлые очки поблескивали перед его глазами. В щедром верхнем свете Нержин узнал Петра Трофимовича Веренева, довоенного доцента в своем Университете. Однако, по привычке, выработанной в тюрьмах, Нержин смолчал и не выказал никакого движения, полагая, что перед ним заключенный и опасаясь ему повредить поспешным узнанием. Веренев улыбался, но тоже казался смущенным. Голос Яконова успокоительно рокотал: - Воистину, в секте математиков завидный ритуал сдержанности. Математики мне всю жизнь казались каки[57] ми-то розенкрейцерами, я всегда жалел, что не пришлось приобщиться к их таинствам. Не стесняйтесь. Пожмите друг другу руки и располагайтесь без церемоний. Я оставлю вас на полчаса: для дорогих воспоминаний и для информации профессором Вереневым о задачах, выдвигаемых перед нами Шестым Управлением. И Яконов поднял из полуторного кресла свое представительное нелегкое тело, означенное серебряно-голубыми погонами, и довольно легко понес его к выходу. Когда Веренев и Нержин встретились в рукопожатии, они уже были одни. Этот бледный человек в светлых очках показался устоявшемуся арестанту Нержину - привидением, незаконно вернувшимся из забытого мира. Между миром тем и сегодняшним прошли леса под Ильмень-озером, холмы и овраги Орловщины, пески и болотца Белоруссии, сытые польские фольварки, черепица немецких городков. В ту же девятилетнюю полосу отчуждения врезались ярко-голые "боксы" и камеры Большой Лубянки. Серые провонявшиеся пересылки. Удушливые отсеки "вагон-заков". Режущий ветер в степи над голодными, холодными зэками. Черезо все это было невозможно возобновить в себе чувство, с каким выписывались буковки функций действительного переменного на податливом линолеуме доски. Оба закурили, Нержин волнуясь, и сели, разделенные маленьким столиком. Веренев не в первый раз встречал своих прежних студентов - по Московскому университету и по Ростовскому, куда его в борьбе теоретических школ послали перед войной для проведения твердой линии. Но и для него было необычное в сегодняшней встрече: уединенность подмосковного объекта, окутанного дымкой трегубой секретности, оплетенного многими рядами колючей проволоки; странный синий комбинезон вместо привычной людской одежды. По какому-то праву, резко обозначив морщины у губ, спрашивал младший из двух, неудачник, а старший отвечал - застенчиво, будто стыдясь своей незатейливой биографии ученого: эвакуация, реэвакуация, работал три года у К..., защитил докторскую по топологии... До неучтивости рассеянный, Нержин не спросил даже темы диссер[58] тации из этой сухотелой науки, из которой сам когда-то выбирал курсовой проект. Ему вдруг стало жаль Веренева... Множества упорядоченные, множества не вполне упорядоченные, множества замкнутые... Топология! Стратосфера человеческой мысли! В двадцать четвертом столетии она, может быть, и понадобится кому-нибудь, а пока... А пока...

Мне нечего сказать о солнцах и мирах, Я вижу лишь одни мученья человека...

А как он попал в это ведомство? почему ушел из Университета?.. Да направили... И нельзя было отказаться?.. Да отказаться можно было, но... Тут и ставки двойные... Есть детишки?.. Четверо... Стали зачем-то перебирать студентов нержинского выпуска, последний экзамен которого был в день начала войны. Кто поталантливей - контузило, убило. Такие вечно лезут вперед, себя не берегут. От кого и ждать было нельзя - или аспирантуру кончает, или ассистентствует. Да, ну а гордость-то наша - Дмитрий Дмитрич! Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости, то перемажет мелом свою черную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных "профессорских" анекдотов, душа Варшавского императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм - из Милуоки, Кэптауна, Йокагамы. А в 30-м году, когда университет перестряпали в "индустриально-педагогический институт" - был {вычищен} пролетарской комиссией по чистке как элемент буржуазно-враждебный. И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым - говорили, будто отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или нет, но съездил Горяинов в Москву и привез указание: этого не трогать! И не стали трогать. До того стали не трогать, что вчуже становилось страшно: то напишет исследование по естествознанию с математическим доказательством бытия Бо[59] га. То на публичной лекции о своем кумире Ньютоне прогудит из-под желтых усов: - Тут мне прислали записку: "Маркс написал, что Ньютон - материалист, а вы говорите - идеалист." Отвечаю: Маркс передергивает. Ньютон верил в Бога, как всякий крупный ученый. Ужасно было записывать его лекции! Стенографистки приходили в отчаяние! По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал - и все время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоем, деля работу, записать, а за вечер разобрать - душу осеняло нечто, как мерцание звездного неба. Так что же с ним?.. При бомбежке города старика контузило, полуживого увезли в Киргизию. А с сыновьями-доцентами во время войны, Веренев точно не знает, но что-то грязное, какое-то предательство. Младший Стивка, говорят, сейчас грузчиком в нью-йоркском порту. Нержин внимательно смотрел на Веренева. Ученые головы, вы кидаетесь многомерными пространствами, отчего ж вы только жизнь просматриваете коридорчиками? Над мыслителем издевались какие-то хари и твари - это была недоработка, временный загиб; дети припомнили унижения отца - это грязное предательство. И кто это знает - грузчиком, не грузчиком? Оперуполномоченные формируют общественное мнение... Но за что... Нержин сел? Нержин усмехнулся. Ну, а за что, все-таки? - За образ мыслей, Петр Трофимович. В Японии есть такой закон, что человека можно судить за образ его невысказанных мыслей. - В Японии! Но ведь у нас такого закона нет?.. - У нас-то он как раз и есть и называется {Пятьдесят восемь} {десять}. И Нержин плохо стал слышать то главное, для чего Яконов свел его с Вереневым. Шестое Управление прислало Веренева для углубления и систематизации криптографическо-шифровальной работы здесь. Нужны математики, [60] много математиков, и Вереневу радостно увидеть среди них своего студента, подававшего столь большие надежды. Нержин полусознательно задавал уточняющие вопросы, Петр Трофимович, постепенно разгораясь в математическом задоре, стал разъяснять задачу, рассказывал, какие пробы придется сделать, какие формулы перетряхнуть. А Нержин думал о тех мелко исписанных листиках, которые так безмятежно было насыщать, обложась бутафорией, под затаенно-любящие взгляды Симочки, под добродушное бормотание Льва. Эти листики были - его первая тридцатилетняя зрелость. Конечно, завиднее достичь зрелости в своем исконном предмете. Зачем, кажется, ему головой соваться в эту пасть, откуда и историки-то сами уносят ноги в прожитые безопасные века? Что влечет его разгадать в этом раздутом мрачном великане, кому только ресницею одной пошевельнуть - и отлетит у Нержина голова? Как говорится - {что тебе надо больше всех}? Больше всех - что тебе надо? Так отдаться в лапы осьминогу криптографии?.. Четырнадцать часов в день, не отпуская и на перерывы, будут владеть его головой теория вероятностей, теория чисел, теория ошибок... Мертвый мозг. Сухая душа. Что ж останется на размышления? Что ж останется на познание жизни? Зато - шарашка. Зато не лагерь. Мясо в обед. Сливочное масло утром. Не изрезана, не ошершавлена кожа рук. Не отморожены пальцы. Не валишься на доски замертво бесчувственным бревном, в грязных чунях, - с удовольствием ложишься в кровать под белый пододеяльник. Для чего же жить всю жизнь? Жить, чтобы жить? Жить, чтобы сохранять благополучие тела? Милое благополучие! Зачем - ты, если ничего, кроме тебя?.. Все доводы разума - да, я согласен, гражданин начальник! Все доводы сердца - отойди от меня, сатана! - Петр Трофимович! А вы... сапоги умеете шить? - Как вы сказали? - Я говорю: сапоги вы меня шить не научите? Мне бы [61] вот сапоги научиться шить. - Я, простите, не понимаю... - Петр Трофимович! В скорлупе вы живете! Мне ведь, окончу срок, ехать в глухую тайгу, на вечную ссылку. Работать я руками ничего не умею как проживу? Там - медведи бурые. Там Леонарда Эйлера функции еще три мезозойских эры никому не вознадобятся. - Что вы говорите, Нержин?! В случае успеха работы вас как криптографа досрочно освободят, снимут судимость, дадут квартиру в Москве... - Эх, Петр Трофимович, скажу вам поговорку доброго хлопца, моего лагерного друга: "одна дьяка, что за рыбу, что за рака". Дьяка - это по-украински благодарность. Так вот не жду я от них дьяки, и прощения я у них не прошу, и рыбки я им ловить не буду! Дверь растворилась. Вошел осанистый вельможа с золотым пенсне на дородном носу. - Ну, как, розенкрейцеры? Договорились? Не поднимаясь, твердо встретив взгляд Яконова, Нержин ответил: - Воля ваша, Антон Николаич, но я считаю свою задачу в Акустической лаборатории не законченной. Яконов уже стоял за своим столом, опершись о стекло суставами мягких кулаков. Только знающие его могли бы признать, что это был гнев, когда он сказал: - Математика! - и артикуляция... Вы променяли пищу богов на чечевичную похлебку. Идите. И двуцветным грифелем толстого карандаша начертил в настольном блокноте: "Нержина - списать".