Как я не подумал об этом раньше? Как дурно получилось! Как замарал себя в глазах учителя!
Всеволод Евгеньевич сказал еще, что не просит выступать б докладами против бога: я для такого дела не подготовлен, да и условий подходящих нет в деревне.
Но он просит об одном — не укреплять каллиграфией суеверия.
Я опустил глаза и ответил:
— Больше не буду.
Принятые заказы я вернул старухам, ссылаясь на боль в пальцах, не позволяющую писать. Божьи старушки сочувственно ахали, навязывались лечить мои «золотые пальцы» разными травами, наговорами, святой водой. Не так-то легко было от них отвязаться.
Бабушка была огорчена безмерно. Так хотелось ей упрочить славу «золотых рук» внука, увеличить семейный доход перепиской!
— Отдохнешь маленько, рученьки отойдут, — говорила она. — А бросать божье дело нельзя. Умудрен ты в письме. Надо послужить всевышнему и святым угодникам. Бог твои труды не забудет, не оставит милостями своими. На охоту пойдешь, пошлет чернобурую лису да соболька темного с серебристой остью.
Я промолчал. Спорить с бабушкой не хотелось. Она так была напичкана «предрассудком темной массы», что мы даже вместе с учителем не смогли бы пошатнуть ее веру в бога, в святых, в тот свет, домовых, водяных, леших, ангелов и дьяволов.
В эти дни в Кочеты забрел толстый плутоватый монах с Афона. Он обжился в деревне и, кажется, хотел гостить долго. Бабы охотно слушали побасенки о святых местах, о гробе господне, чудотворных иконах, святых мощах, разных явлениях. Монах обо всем рассказывал бойко, трогательно, занимательно. Он был мастаком в своем деле, тертый калач. Благодарные старухи несли ему масло, мед, яйца, холсты, старинные вышитые полотенца, доставали из сундуков припасенные на черный день горностаевые, колонковые, беличьи шкурки, серебряные рубли, полтины. Дары монах обещал сдать в Афонскую обитель, где пятьдесят лет будут молиться за всех радетелей веры православной и честных жертвователей.
Я помнил разговор с учителем о предрассудках и суевериях. Монах казался врагом и плутом, я ненавидел его за то, что он обманывает, обирает доверчивых людей, но не знал, как выжить этого хитреца из деревни, насолить ему. Открыто спорить о боге было невозможно. Старики могли побить меня батогами.
— Что такое монах? — спросил я бабушку.
— Святой человек, — объяснила она. — О своей душе печется, богу служит. Святые чудеса творят: ни огонь, ни вода их не берет, ни лютый зверь. Угодник божий Иона во чреве кита пробыл много дней и жив остался.
— Почему в Кочетах святых нет?
Старуха набожно вздохнула.
— Недостойны благодати божией. Живем не по писанию, господа бога не чтим, постов не соблюдаем, медвежатину едим, а Емеля Мизгирев даже зайцев ест. Какая тут святость! Есть положено копытных, да и то с раздвоенным копытом: корову, овцу, лося, оленя, козу. Лошадей едят люди магометовой веры, — им прощается. А медведя и зайца — грешно! Утонули мы в грехе по уши.
— А этот монах может чудеса творить?
— Может, — нетвердо ответила бабушка. — Господь благословит, он и сотворит.
— Ты, пожалуйста, попроси сотворить.
— Отойди, бесенок! — сердито сказала старуха. — Всегда на грех наводишь. Мысли твои дурные. Таким делом не шутят.
Монах жил сутки в каждом доме. Пришел ему черед погостить у нас, и мне захотелось испытать его. Я вынул в сенях две половицы, прикрыл дыру тонким слоем ржаной соломы. Если гость пройдет по соломе и не провалится — он святой, и это будет чудо. А провалится — обманщик.
Чудо не состоялось. Монах провалился, разбил нос, вывихнул ногу. Когда его вытаскивали из темной дыры, он так громко стонал и охал, что я почувствовал себя нехорошо. Все же человек он. Можно ли так баловать?
Старики внесли монаха в избу, положили на лавку. Никто не мог понять, куда делись половицы в сенях, кому нужна такая ловушка.
— Твоя работа? — спросила бабушка. — Говори правду!
Пришлось сознаться.
— Виноват… я хотел, чтоб сотворилось чудо.
— Чудо! — передразнила мать. — О господи! Будешь в смоле кипеть на том свете. Как с тобой жить? Проси прощения у дяденьки монаха.
Я попросил прощения. Монах вскинул на меня злые, горячие глаза, свистящим шепотом проговорил:
— Иди к черту, Июда Искариотский!
Я отскочил от лавки. Старики ахнули, мать начала жестоко браниться, назвала меня выродком. Монах не захотел ночевать в нашем доме. Его под руки увели в избу Тараса Кожина. Он пролежал там два дня, потом взял у кого-то подводу, погрузил дары кочетовских старух и отбыл в Ивановку. Мне просто нельзя было показаться на улице. Будто сговорившись, соседи допрашивали: