Выбрать главу

- Эти шуточки брось!

- Не обижайся, - дружелюбно похлопал его по плечу Крейнин. - Правду говорю, "боевая" у тебя фамилия, крылатая, тебе под стать.

Богаткин подошел ко мне, взял под руку:

- Пойдем, командир, переоденешься - вещички твои разыскал. - Его прокопченное степным ветром лицо выражало заботу.- Ботинки по этой грязи сбрось. Сапоги тебе подбил. Подметки - сносу не будет.

- До Берлина можно дотопать,- восхищенно постучал пальцем по толстой коже Борис Комаров, когда я начал переобуваться.

Вчера он, как никогда, отличился при штурмовке вражеской колонны. Поборов, наконец, свою боязнь зениток, не обращая внимания на прямое попадание снаряда в самолет, Борис разнес на куски две пушки и взорвал семитонный грузовик. Петя Грачев, очевидец его смелых, мастерских атак, нахвалиться не мог и радовался успеху друга, пожалуй, больше, чем тот сам.

- Вот те крест,- уверял он,- Комаров громил врага не хуже, чем сам командир полка.

Я смотрел то на одного, то на другого и не мог понять, что случилось с товарищами за короткий срок моего отсутствия? Внешне они как будто те же. Борис, правда, похудел, отчего стал еще длиннее, но зато во всем его облике, в разговоре, в спокойном, твердом взгляде карих глаз чувствовалось внутреннее спокойствие и уверенность.

А к Пете Грачеву, казалось, горечь раздумий и скорбь не имеют доступа. Он прочно и крепко стоял на этой земле, врос в нее, как дуб корнями. Таких не согнуть, разве только сломать. Но и в нем появилось что-то такое, чего раньше не было.

И вдруг я живо, почти осязаемо почувствовал, насколько они стали мне ближе, роднее; не будь их рядом, кажется, солнце перестало бы светить.

Нет, все-таки быть с ними, познать хоть каплю их тепла, заботы великое счастье!

Германошвили искренне восхищался храбростью Бориса:

- Я фашистский живой гадина не боюсь, попадись- руками душил бы, но пушка - страшный.

- Оказаться выше труса, который в нас всегда живет в такие минуты, Вазо, - заметил Грачев, - значит быть настоящим солдатом.

Это было сказано незнакомым мне до сих пор, уверенным, твердым голосом. Только теперь я понял, как возмужали ребята за это время.

Тень от самолета все укорачивалась. Воздух над аэродромом переливался после ночного дождя; в вышине он сгущался, плотнел и незаметно рождал над головой причудливые пушистые облачка.

Германошвили особенно тщательно подогнал на мне парашют, аккуратно положил его в кабину и принялся старательно прочищать мой пистолет.

Перед боем не грех поваляться на траве. Я потеснил Вазо плечом, бросил под голову чехол и растянулся в тени самолета.

Вазо уморил меня рассказами о своей женитьбе, о теще, которая так крепко засела у него в печенке, что он не мог удержаться и не съязвить по ее адресу.

Я смеялся от души.

- Не к добру вы разошлись, - улыбнувшись, заметил Богаткин.

- Смех - всегда добро, - возразил я.

- Где оно, это добро? Слышали, как пушки ночью палили? Сказывают, немец-то повсюду к Днестру вышел.

- Тут он и захлебнется. Говорят, Буденный приехал командовать нашим фронтом. Он им даст жару!

Присвистывая и колошматя грязными пятками лошадь, вдоль аэродрома протрусил верхом растрепанный мальчонка. Глядя на него, я невольно улыбнулся. Босоногое детство, ясная, сладкая, как мед, и горькая, как полынь, далекая пора.

Соленым потом, горькими детскими слезами добывался кусок хлеба. Чтобы вырастить его, мы с отцом корпели на пашне от зари до зари. Ночевали тут же, в поле, - жалели время. Однажды - я уже не помню, которую ночь мы проводили в поле, - холодное весеннее небо снова заполнили звезды. Отец накосил травы, бросил ее на телегу, прикрыл сверху сермягой и уложил меня спать, а сам пошел стреножить лошадь.

Сладкая дрема сразу навалилась на меня. Но и она еще долго жила звуками дневной работы. Мне чудилось, что отец снова пашет. Я слышал, как он негромко покрикивает на кобылу, как ржет резвый жеребенок "Костя"- то совсем рядом, то где-то далеко, как бы на том конце пашни.

"Почему он пашет, гнедуха-то, поди, устала?"

- Вставай, Грицко. Вот соня! Солнышко встало, а ты все спишь. - Отец легонько тряс меня за плечи.

Я открыл глаза. Из-за черной пашни выглядывал краешек солнца. В березовом колке вовсю заливались птахи. Лошадь, ласково пофыркивая на "Костю", уже стояла в бороне. Все поле было вспахано.

- Долго мы что-то с тобой ковыряемся, - запивая квасом посоленный ломоть, недовольно ворчал отец. - До обеда надо бы десятину заборонить да засеять.

Я забрался на крутобокую гнедуху, тронул поводья. Звякнули железные кольца на вальках; две бороны, сцепленные между собой, подскакивая с пласта на пласт, начали взрыхлять пашню.

Земля была твердая, комковатая. Приходилось делать несколько гонов взад-вперед, чтобы хорошо разборонить навороченные лемехом пласты.

Отец долго стоял на меже - наблюдал, ровно ли идут бороны.

- Ты только не все время сиди на гнедухе. Думаешь, легко возить-то тебя? И в поводу ее поводи.

"Больно мне нужно. И не сяду на твою кобылу", - подумалось сердито, но я промолчал и соскочил с теплой спины лошади. Обутки на ногах давно разбились, приходилось работать босиком. Ноги покрылись цыпками и нарывами. То и дело я ударялся своими болячками о твердые комья земли и корчился от боли.

Неожиданно окрестность огласилась гулом. Глухой и слабый вначале, он быстро ширился, нарастал, сотрясая воздух. Гнедуха застреляла ушами, тревожно фыркнула и с опаской повернула голову.

Со стороны Елани показался самолет. Первый настоящий самолет, какой я когда-либо видел. И сразу же воображение унесло меня в подоблачную высь, навсегда оставив мечту быть лихим конником. Самолет этот я хорошо помню до сих пор: небольшой, полуторакрылый, с торчащей из кабины головой летчика. Пролетел он тогда, как мне показалось, со страшной скоростью. От гула мотора дрожала земля. Лошадь в испуге шарахнулась и понесла. Я отделался легкими царапинами и порванной штаниной.

...Тяжелые артиллерийские раскаты вернули меня к действительности. Как и вчера, толчки шли один за другим откуда-то из глубины, их как по проводам чутко передавала земля. Но сегодня в этих раскатах слышалось что-то особенно тревожное. А может, мне только показалось? Но нет - вот и люди на аэродроме опасливо оглядываются при каждом взрыве.

Мимо пробежал коренастый солдат в расстегнутой гимнастерке, писарь штаба полка.

- Эй, Грунин! - окликнул его Германошвили. - Зачем так быстро скакал?

- Барышева, политрука нашего, не видел?

- Куда он тебе нужен?

- Дьяченко вчера погиб. Во Фрунзовке хоронить будут.

Дьяченко погиб... Несколько минут я стоял, судорожно хватая воздух.

Подошел Леня Крейнин. Плечи его понуро обмякли, лоб весь в капельках пота, пожелтел, потускневшие глаза тяжело смотрели из-под нависших бровей. Причину гибели Дьяченко он тоже не знал. Принесенная им весть была не легче.

Наши войска оставили Бессарабию и повсюду отступили за Днестр. Минувшей ночью фашисты навели переправу у Дубоссар.

- Теперь их танки ползут на нас. Вечером, возможно, перебазируемся на другой аэродром. - Крейнин вытер ладонью взмокший лоб.- У нас только той исправных самолета. Кто полетит со мной прикрывать Пал Палыча? Девяткой "чаек" они летят на штурмовку вражеских переправ.

Согласие изъявили все. Леня взял в напарники Ваню Зибина и меня. Обговорив порядок полета, мы разошлись по самолетам.

Тревога, закравшаяся в душу, не исчезала. Посудачив о дневных заботах, Богаткин, тяжело дыша, подтянулся к кабине. Бровей его почти не было видно, они стали такими же серыми, как и лицо. Механик молча осмотрел приборы, проверил зачем-то показания бензиномера, заботливо поправил на мне привязные ремни. Последнее время он был особенно угрюм и неразговорчив.

- Ты что же это, старина? Или нездоровится?

- Не обо мне судить-рядить, - Богаткин грустно посмотрел на меня. - Мы на земле остаемся, не летим в пекло к "мессерам" и зениткам.