— Эберхардт, оберфельдкоммандант оберлейтенант Хайнрих Эберхардт, если именовать его полным титулом, нес ответственность за все самое худшее. Там были определенные чисто военные цели, ну, скажем, для того, чтобы обеспечить вывод войск, но ближе к концу даже и этого предлога у него не осталось. Ни цели, ни реальных задач, одна только бессмысленная жестокость, казнь египетская гневом и яростью. Печать вепря, вот что я во всем этом тогда увидел…
— Нет. О Фиелле я больше ничего сказать не могу — больше того, что уже сказал. Имя это она взяла себе в качестве пот de guerre [210]. По-настоящему ее звали Анастасия Коста, хотя я об этом узнал только после войны. Именно ее стрела и нашла его, фигурально выражаясь, совсем как в мифе, где Аталанта первой ранила зверя…
— А как еще можно было написать об исчезновении? Как? О событиях, которые не оставляют по себе никакого следа, о существах, после которых на земле не остается отпечатков? Существуют земли, которые никого в себя не впускают и ничего не записывают на своей поверхности. Есть такие места. Если поэма становится, как вы изволите выражаться, «таинственной» после того, как мы попадаем в пещеру, — ну что ж, значит, должна существовать некая тайна, которую нам еще предстоит разгадать. Впрочем, дело, конечно, не в этом. То, что происходит, должно оставаться невидимым. Некоторые события только и могут иметь место в подобной темноте. Я пытался выступить в роли свидетеля того, чего сам видеть не мог. Того, что невозможно увидеть…
— Нет, не вполне. Действительно, первое, что я увидел, когда очнулся, было ее лицо, но как образ я начал воспринимать его только после атаки. Там были такие вспышки, ну, понимаете, как будто прорехи в плотном дыму. И Фиеллу из «Die Keilerjagd» я запомнил именно по одной из таких вспышек. Но и тела убитых партизан я видел точно так же. Они свисали с ветвей дерева. Мгновенная картинка — и все. Похоже на гротескную этакую минору. Этот образ превратится потом в картину смерти сыновей Фестия на высотах Аракинфа. А последний образ был — вход в расселину. Позади деревни был такой разлом в скале, и вокруг него — солдаты. А дальний конец этого разлома выводил к Котлу и к пещере. Я, конечно, уже успел пройти по этой расселине, но в бессознательном состоянии. И в следующий раз увидел ее только через полтора года, в совершенно другой ситуации. Тогда уже охотниками стали мы сами. А Эберхардт — дичью…
— Да, своими собственными глазами. Вас интересует — как именно?
— Да.
— Конечно, это варварство, но в деревнях вокруг того города, в котором я провел детство, подобная практика была делом обычным. Не думаю, что горные греческие деревни в этом смысле не похожи на наши. Крестьяне говорят, что, если не сделать этого, пока кабан жив, мясо потом будет вонючее. Но для детей, а в особенности для детей еврейских, предприятие это, конечно, из ряда вон выходящее по своей притягательности: кровь, смерть, ножи. И вероятно, определенные сексуальные коннотации. Это ведь все-таки гениталии. Да и в том, что это именно свинья, тоже есть привкус возбуждения от того, что переступаешь дозволенные пределы. Я-то сам никогда не принимал в этом участия, даже в качестве зрителя, но вот она наверняка видела, как это делается, не раз и не два. Еще в детстве.
И наконец:
— Да, совершенно верно. Именно так, как я это и описал. Потом она просто его застрелила.
Райхман писал быстро, аккуратным убористым почерком.
Поезд выполз из ангара на запасном пути, поезд, похожий на тот, который привез его в Париж. Он стоял здесь с самого его приезда, то есть по меньшей мере шесть лет. Теперь в углах окон трепалась по ветру паутина. Межвагонные переходы громыхали, с пустых сидений поднималась пыль. Вагоны передернуло дрожью, когда настойчивое усилие локомотива пробежало по всей длине состава. Депо заботливо укутало их тенью, но впереди, там, где раскрылись ворота и рельсы уходили в бесконечность, ждал яркий солнечный свет.
Тупой нос локомотива понемногу выполз на свет божий, вытягивая за собой упирающиеся вагоны. В некоторых совсем не было окон, должно быть, почтовые. За ними шли платформы с накопившимися за долгие годы мусорными отложениями: рваные мешки с цементом, разрезанные пополам бочки из-под топлива, пропитанные смолой деревянные шпалы. Никто не ожидал, что этот поезд когда-нибудь снова сдвинется с места, и вот, поди ты, сдвинулся.
Он обратил внимание, что вагонов из ворот уже вышло гораздо больше, чем могло поместиться в депо. Локомотив успел уйти вперед на несколько сотен метров. Он дал сигнал — ме-е-мель! ме-е-мель! — и как только раздался этот звук, состав поменялся еще раз. Начали появляться закрытые вагоны, сколоченные кое-как из неструганых досок и сплошь заляпанные грязью. И таких становилось все больше и больше. Голова поезда почти уже скрылась из виду, но у него по-прежнему было такое чувство, словно он буквально кожей чувствует каждую его часть. Локомотив подъезжал к городу, который он много лет назад покинул ради того, чтобы перебраться в Париж, городу, где должна была ждать его Рут. Одни части состава были в тоннелях, другие ныряли в выемки или проскакивали по виадукам. А хвостовая часть по-прежнему выкатывалась из депо. Когда закрытые вагоны выходили на свет, к ним сразу же кидались люди, мужчины и женщины, которые какое-то время пытались бежать рядом с ними, а потом отставали, выбившись из сил. Он был внутри и смотрел наружу через щели между досками. Он узнавал некоторые лица — Хаим Фингерхут был здесь, и Густль Рихтер, — но по большей части люди были незнакомыми. Они пытались ухватить маленькие клочки бумаги, которые он просовывал в щели. Ме-е-мель! Ме-е-мель! Ме-е-мель!
Остальные вагоны сплошь были пустые. У него был с собой чемодан — собственно, на чемодане он и сидел — и двадцать семь страничек из блокнота, которые он рвал на клочки достаточно мелкие, чтобы можно было просунуть их между досками, зная, что снаружи каждый такой клочок непременно схватит чья-то машущая ему рука, развернет, разгладит и сохранит. Поезд был бесконечным. Он был единственным пассажиром. Скоро он вернется назад, в Венецию.
Ме-е-мель! Мсье Ме-е-мель!
— Вы получили статью Райхмана? Ах! Почта — это сплошная безответственность, продают тебе марки и тебя же потом обманывают. Да нет, ничего подобного. Совсем наоборот. Вчера заказов у нас набралось на… погодите, я посмотрю. Одну минуту, господин Мемель…
Голос у Леона Фляйшера опять изменился. Теперь он сухо шуршал. Сол стоял в коридоре и смотрел, как возится за своим непрозрачным стеклом консьержка, похожая на безногое насекомое. Мимо медленно проехал грузовик, притормозил, прочихался, поехал дальше. Прошло два месяца с того дня, как он распрощался с Вальтером Райхманом.
Наверху, у него в комнате, на столе лежала книга, раскрытая на странице с черно-белым рисунком, на котором были изображены сидящие за ужином мужчина, женщина и двое детей. Заголовок над рисунком гласил: «La Famille: Une Institution Туре?» А рядом на листе бумаги было от руки написано: «Die Familie: Eine typische Anstalt (?)» [211]. Перевод книги «La Sociologie, une Introduction aux Principes Fondamentals» [212] Сол довел почти до самого конца. Быть законченным, однако, этому переводу уже не судьба. Голос Фляйшера вернулся и снова зашуршал в трубку.
— Что? Прошу прощения, господин Фляйш… Не могли бы вы… да-да. В смысле, я не совсем хорошо вас расслышал. Понятно. Да, я понял. Нет, просто я удивлен. Очень удивлен.
Он положил трубку и тихо постоял в коридоре, прикидывая, что за существо родилось на свет при помощи Райхмановой статьи. В рамку из журнальных колонок оказался забран второй Соломон Мемель, понял он через несколько дней, когда по почте все-таки пришел журнал, с его именем, набранным большими буквами на обложке. Протагонист той повести, которую рассказал читателю Райхман, создал себя сам в суровых горных краях, вернулся, чтобы встретить врага лицом к лицу, — и одержал победу.
В течение нескольких последующих месяцев он повторял все то же самое, что рассказал тогда Вальтеру Райхману, бесконечной процессии более молодых коллег и соперников маститого критика. Лицо Соломона Мемеля смотрело с журнальных обложек, и после каждого такого появления еще несколько дней его узнавали в магазинах и кафе. Его приглашали на телевидение, он отказывался. Леон Фляйшер сообщал ему по телефону об очередных коммерческих успехах книги и о деталях своих сражений с представителями «Зуррер ферлаг». Эти переговоры, ликующим тоном рассказывал ему Фляйшер, просто преобразились благодаря успеху «Die Keilerjagd».
— Они такие неловкие охотники, Соломон. Хрустят ветками и ломятся через подлесок. Им никогда не словить вашего вепря, — Чем ближе к осени, тем голос его становился все более и более скрипучим. А осенью появилась свистящая одышка.
В октябре того же года одна швейцарская газета опубликовала явно передержанную фотографию трех стоящих на склоне холма женщин: переброшенные через плечо винтовки, подсумки с патронами. Подпись под снимком гласила: «Анастасия Коста (слева) — „Фиелла“ из „Die Keilerjagd“ Соломона Мемеля, фото сделано на западных склонах Пинда за три года до ее смерти». В сопроводительной статье утверждалось, что снимок был сделан летом 1941 года.
Сол сидел и смотрел на газетную полосу. Роста женщина была правильного. Волевое лицо, даже слишком волевое, чтобы соответствовать принятым нормам женской красоты. Это вполне могла быть и она, однако детали, которые могли бы его в этом убедить, потерялись в слишком ярком солнечном свете, залившем объектив фотоаппарата. За недостатком других более или менее достоверных изображений это начали повторять снова и снова. Иногда она была «andartisse, то есть партизанка», иногда «героиня греческого сопротивления», но чаще всего именовали ее все-таки «Фиеллой» из его поэмы.