К счастью, как довольно скоро стало известно из газет, скороспелое начальство, на которое накричал и которому не подчинился тогда муж, само оказалось под следствием. Мужа без конца таскали, вызывали. Бывшие подчиненные Ковалева, пострадавшие по службе вместе с ним, быстро восстанавливались на прежней работе и при встрече выглядели именинниками. Они расспрашивали ее про мужа, удивлялись, что же он не появляется, не восстанавливается — ведь он тогда был прав и многое началось именно с него. Они передавали Ковалеву приветы, обещали зайти, навестить, но, должно быть, потом, за делами, забывали. Надежда Григорьевна не знала, что им отвечать, как себя держать, волновалась, терялась, отшучивалась и спешила поскорее кончить разговор. А дома то радовалась, то гневалась, видя, что муж ничего не предпринимает. А тем временем Вася — даже Вася, правая рука Ковалева во всей этой истории и его друг, — перевелся, а по слухам, обратно в Москву, возглавляет целый отдел и даже успел получить еще одну звездочку. Она не выдержала.
— Ты должен реабилитироваться! — заявила она со всей решительностью долго терпевшей женщины.
Он не сразу понял и нахмурился:
— В чем? Для меня работа не наказание.
— Значит, тебя это удовлетворяет? Устраивает? — выкрикнула Надежда Григорьевна. — Тебе нравится?
Он миролюбиво улыбнулся:
— Конечно. Тут же…
Но она перебила:
— А меня не устраивает! Мне стыдно за тебя!
— Да? — он секунду молча смотрел на нее. — А мне за тебя!
— Спасибо за все!..
Надежда Григорьевна заплакала, а он не стал успокаивать, хлопнул дверью, ушел.
И все-таки она верила в мужа, надеялась, что он одумается, ждала. Когда же он получил новую форму и Надежда Григорьевна увидела его первый раз не в зеленом, а в синем мундире, ей захотелось плакать. Она поняла — муж опустился, смирился, махнул на все рукой и решил остаться в своем теперешнем незавидном положении навсегда. Но Надежда Григорьевна слишком сильно его любила, она хотела его уважать, гордиться им по-прежнему и смириться никак не могла. Впервые в жизни решилась она с ним бороться, с ним за него самого.
Ковалев стоял перед зеркалом и с трогательной аккуратностью прикреплял свои майорские погоны к милицейскому кителю.
Это была одна из тех добрых и редких минут, когда он становился тихим, кротким и готов был всех любить и всем все прощать.
Надежда Григорьевна села на диван, посмотрела на мужа, потом неопределенно вздохнула:
— Все-таки ты удивительный, редкий человек. Как был молодым, так навсегда и останешься романтиком…
— Почему же? — не оборачиваясь, спросил он, занятый продергиванием шнурочка от пуговицы погона, словно перехитрить шнурочек и продеть его через дырочки в кителе было для него сейчас самым интересным занятием.
— Все такой же ясный, как в тридцатых годах…
Шнурочек был удачно продет, завязан, он улыбнулся, довольный, посмотрел на жену.
— Это хорошо или плохо?
— А как изменилась жизнь, как изменились с тех пор люди…
Лицо Надежды Григорьевны казалось задумчивым, говорила она медленно, как бы вспоминая молодость, взвешивая приятное прошлое, с какой-то неуловимой блуждающей улыбкой. Это было нечто новое. Ковалев насторожился. Он подставил стул, сел против жены, серьезный, внимательный. Она глядела на мужа красивыми, умными глазами, которые он так любил, и улыбалась.
— Удивительно легко тебе живется…
Ковалев наклонил голову, подумал, неопределенно шевельнул плечом.
— Я не понимаю. Ты к чему?
Она не ответила, посмотрела поверх него, задумалась.
— Ничего удивительного. В сущности, каждый из нас живет в том мире, который сам себе выдумает… — мире понятий, взглядов, представлений. И людей. Мы ведь людей не знаем. А додумываем их на свой вкус, чтоб понятней были. И их отношение. Додумываем всегда так, как нам хочется.
С интересом слушал жену Ковалев, ждал, когда она скажет главное. Но она умолкла, задумалась, глядя мимо него.
— Все-таки ты это к чему?
— Я о жизни думаю. Привыкаем мы к ней. А вдуматься: она очень странная — на свежий взгляд, со стороны. Живем, спорим, мудрствуем, боремся сами с собой и думаем, что каждое наше движение безумно важно. Ты видел когда-нибудь большой муравейник? Большой? В солнечный день он весь живым кажется. На нем сплошь муравьи. Суетятся, копошатся, воюют друг с другом, тащат разные травинки, пылинки, толкаются, спешат, все страшно заняты и ничего не видят кругом. А налетел свежий ветер, развеял и муравейник, и муравьев, и их войну, и все их крошечные дела. И ветер не сильный, а так себе… Грустно, да?..