— Я слушаю.
— Я вот сейчас думаю о тебе. Ну отказался ты тогда подписать какую-то бумагу. Пусть важную. И сам считал, что это страшно важно.
— Я был прав.
— Да я не о том. Ну, отказался. И что? Тебя убрали, на твое место сел другой человек. Он во много раз хуже и не опытнее тебя, он никогда не сделает ничего хорошего, как сделал бы ты. Сел, спокойно подписал эту бумагу за тебя, и все пошло своим чередом, как будто ничего и не произошло. Он не мучился, пользовался за тебя твоими благами и тебя же считал дураком, за глаза наверняка подсмеивался над тобой. А ты, честнейший, заслуженный человек, для которого дело важнее жизни, был оплеван и едва расхлебал эту кашу. И то только потому, что налетел свежий ветер, развеял и муравейник и муравьев. А если бы не налетел? Или налетел попозже?
Надежда Григорьевна подавила многозначительный вздох, посмотрела на понуро опущенную голову мужа, отвернулась.
Ковалев больше не улыбался. Он расхаживал по комнате, морщил лоб, неожиданно стал одеваться и, несмотря на поздний час и неважную погоду, пошел на улицу — прогуляться. Потом они были заняты, долго не виделись. Разговор продолжился недели через две. У Ковалева выдался свободный день, он хорошо выспался, отдохнул, за ужином у него было веселое настроение. Надежда Григорьевна подкладывала мужу в тарелку второе и тоже улыбалась.
— Оглядываешься назад, и не верится. Помнишь «фордзоны»? Чудом техники тогда нам казались. А первый харьковский трактор? У него на демонстрации тогда боялись мотор остановить: вдруг больше не заведется? — Она засмеялась. — А песню про первого тракториста на селе, которого сожгли кулаки: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати»… Да, на трактор как на чудо сказочное смотрели. Да что там — перед самой почти войной пулеметным тачанкам на парадах радовались! Дирижаблям! С Финляндией тогда на перешейке сколько намучились, на линии Маннергейма. А уж Германия нам вообще казалась… А через несколько лет наши солдаты по Берлину разгуливали и на эту самую Германию, как на заштатную провинцию посматривали. Америку догоняем, по плечу похлопываем. И как еще похлопываем…
Ковалев весело кушал, кивал — что было, то было!
— Говорят, с трудом недавно нашли человека лапти сплести для артистов Художественного театра, когда возобновили недавно постановку толстовской пьесы. Какой удивительный, циклопический труд, какой невероятный путь! Ведь это такие простые люди, как ты, без громких слов на своих плечах тащили и вытащили нас из разрухи, развоевавшейся крестьянской стихии, хаоса… На своих плечах. Тащили как двужильные, один за десяток, как не мог бы тащить ни один мотор. Всего горсточка двужильных энтузиастов-рабочих на бурное крестьянское море, на этих нэпманов, кулаков… И возвели такое замечательное государственное здание! И я, конечно, представляю, каково тебе сейчас, если из-за пустяковой стычки с новоявленным начальством тебя за все твои заслуги выбрасывают вон, как старую половую тряпку… И оклад — я не о деньгах, а о принципе, нам денег хватит, но представляю, каково тебе получать вдвое меньше меня или меньше любого мальчишки-инженера…
Неожиданно густо побагровев, Ковалев посмотрел на жену, громко отставил стакан, приподнялся.
— И не ради уважения… И не ради… — Он, видимо, от волнения не мог найти нужное слово. — И вообще — не ради! И мне не нравится этот разговор, — закончил он, как отрезал.
— Конечно, — покорно согласилась Надежда Григорьевна. — Я вполне тебя понимаю. Увы, такой стала жизнь. На твое место готовы немедленно сесть десятки других, исполнительных. А мы все по-старому, все в тридцатых годах, с теми же наивными представлениями. Готовы по каждому спорному вопросу митинговать с подчиненными, мучительно искать с ними истину. В наш век, когда надо кратко приказывать. Товарищ Максим… Товарищ Андрей… А этот Максим на тебя смотрит, как на чудака, радуется: эге, мол, слабоват начальник, и завтра же тебя по плечу похлопает, а послезавтра на тебя наплюет… Ты и в отделении… Яхонтов рассказывал, как ты и тут со всеми митингуешь, шумишь, доказываешь, клянешься уголовникам в уважении. Мучаешь там всех этой своей профилактикой, надоедаешь начальству. Говорит, все очень устали от тебя. Смотри, не к добру!..
Он казался опять спокойным, встал, заходил по комнате. Надежда Григорьевна налила ему чаю, он остановился, хотел сесть, но она заговорила о воспитании, и он возмутился, нечаянно опрокинул стакан.