Фарбер сидит, закрыв глаза ладонью. Сквозь пальцы пробиваются рыжие кудрявые волосы. О чем он думает сейчас? Я даже приблизительно не могу себе представить. О жене, детях, интегралах, бесконечно малых величинах? Или вообще ничто на свете его не интересует? Иногда мне кажется, что даже смерть его не пугает, — с таким отсутствующим, скучающим видом покуривает он под бомбежкой.
Карнаухов устает, или ему просто надоедает петь. Вешает гитару на гвоздь. Некоторое время мы сидим молча. Ширяев приподымается на одном локте:
— Фарбер… Ты и до войны таким был?
Фарбер подымает голову:
— Каким — таким?
— Да вот таким, какой ты сейчас.
— А какой я сейчас?
— Да черт его знает какой… Не пойму я тебя. Пить не любишь, ругаться не любишь, баб не любишь… Ты вот на инженера нашего посмотри. Тоже ведь с высшим образованием.
Фарбер чуть-чуть улыбается:
— Я не совсем понимаю связь между вином, женщинами и высшим образованием.
— Дело не в связи. — Ширяев садится на койку, широко раздвинув ноги. — Карнаухов — тихий, скромный парень — ты не слушай, Карнаухов, — а и то как загнет, так только держись.
— Да, в этой области я не силен, — отвечал Фарбер.
Ширяев смеется:
— Ты не подумай, что я хочу тебя испортить. Или ругаться научить. Упаси бог. Просто я не понимаю, как это могло получиться… А плавать ты умеешь?
— Плавать? Нет, не умею плавать.
— А на велосипеде?
— И на велосипеде не умею.
— Ну а в морду давал кому-нибудь?
— Да что ты пристал к человеку, — вступается Карнаухов. — Ты с Чумаком на эту тему поговори. Он-то уж тебе порасскажет.
— В морду давал, — спокойно говорит Фарбер и встает.
— Давал? Кому?
— Я пойду, — не отвечает на вопрос Фарбер, застегивая шинель.
— Нет, кому ты давал?
— Неинтересно… Разрешите идти.
И уходит.
— Странный парень, — говорит Ширяев и встает.
Карнаухов улыбается. У него, как у ребенка, две ямочки на щеках.
— Вчера я заходил к нему. С берега шел. Сидит и пишет. Письмо, должно быть. Четвертую страницу тетрадочную кончал, мелким-мелким почерком. Ужасно хотелось мне прочесть.
Ширяев еле заметно подмигивает мне.
— А может, то не письмо?
— А что же еще?
— Может, стихи.
Карнаухов краснеет.
— Ты чего краснеешь?
— Я не краснею. — И краснеет еще больше.
Ширяев, сдерживая улыбку, молчит. Не сводит глаз с Карнаухова.
— Ну а твои как?
— Что — мои?
— Стихи, конечно.
— Какие стихи?
— Думаешь, не знаем. В тетрадке которые. В клеенчатой. Как там у него, Керженцев, не помнишь?
Карнаухов приперт к стенке.
— Да это так… От нечего делать.
— От нечего делать… Все вы так — от нечего делать. Пушкин, вероятно, тоже от нечего делать.
Через полчаса мы с Карнауховым уходим. У семафора расстаемся — он направо, я налево.
— А стихи все-таки прочитаешь, — говорю я ему, прощаясь.
— Когда-нибудь… — неопределенно как-то отвечает он и скрывается в темноте.
20
Ночь темная. Звезд не видно. Кое-где только мутные, расплывчатые пятна. Кругом тихо. Слегка постреливают на бугре.
Ноги цепляются за всякий хлам. Один раз я чуть не падаю, путаюсь в какой-то проволоке.
Около разрушенного моста кто-то сидит. Вспыхивает огонек папиросы.
— Кой черт курит?
— А отсюда все равно не видно, — отвечает из темноты глуховатый голос.
Голос Фарбера.
— Вы что здесь делаете?
— Ничего… Воздухом дышу.
Я подхожу ближе.
— Воздухом дышите?
— Воздухом дышу.
Я зачем-то сажусь. Фарбер больше ничего не говорит. Сидит и курит. Я тоже закуриваю. Молчим. Я не знаю, о чем можно с ним говорить.
— Сейчас концерт будет, — говорит вдруг Фарбер.
— Не думаю, — отвечаю я. — «Ишаки» у них уже два дня почему-то молчат.
— Нет, я не о таком, а о настоящем концерте говорю. На той стороне громкоговоритель установили. Последние известия передают. А потом концерт. Вчера в это время передавали.
— Из Москвы, что ли?
— Должно быть, из Москвы.
Проходят бойцы. Человек десять, один за другим, цепочкой. Несут мины и боеприпасы. Слышно, как сыплется щебенка у них из-под ног, как поругиваются они, спотыкаясь. Минут через двадцать они вернутся. Еще через полчаса опять будут идти, спотыкаясь и ругая темноту, разбросанное железо, Гитлера и старшину, заставляющего по четыре батальонные мины зараз нести. За ночь они сделают шесть или восемь ходок. Днем все будет израсходовано. А как только взойдет солнце, опять на берег, с берега на передовую, с передовой на берег.