Она спросила, кто же автор, готовясь занести в книжечку. Я скромно сказал, что я написал. Она сказала, что ей очень нравятся мои фильмы. Я сказал, что это свидетельствует о ее хорошем вкусе.
Тут художник поделился со мной сокровенным — он хочет в этой декорации, в этом эпизоде создать настроение, как в «Возвращении в Типаса», читал ли я. Я спросил — Камю? Он сказал — да, Камю. Я сказал — да, это хорошо, это здорово, я согласен, старик, Типаса — это мне нравится, это то, что нам нужно, Типаса — это мое.
Окрыленный художник незамедлительно растворился в воздухе, правда, некоторое время еще виднелось его жестикулирующее крыло, очевидно, что-то в механизме заедало, недоработка, но вскоре и оно растаяло.
Я сказал «Здравствуйте, коллега» ослику с двумя тючками поклажи и погонщиком, что вызвало жизнерадостный смех окружающих.
Хотя в зависимости от того, относится это «коллега» к ослу или погонщику, смысл получался диаметрально противоположным.
— Где должен быть кальян? — спросил реквизитор, держа предмет разговора перед собой.
— В заднице, — доброжелательно, с искренней теплотой ответил я.
— Понял, — сказал реквизитор и тотчас исчез.
Кто-то еще что-то спросил у меня, я не расслышал, но на всякий случай ласково сообщил «в задницу», и он тоже понял. Но не исчез.
Осветитель сказал, что ДИГи уже разгорелись и пора снимать.
Но тут я обратил внимание на шкаф с зеркалом, в котором отражались минареты и палевый месяц на голубом заднике со звездами плюс мое замечательное пригожее лицо, я стал корчить самому себе рожи и достал из кармана плоскую початую бутылку и со свойственным мне изяществом отхлебнул из горлышка, а потом добавил, а потом ослик подошел тоже посмотреть на себя, но как-то не весь, пятнами, местами, кусками, и я поставил его, точнее, его отрывки в известность, что гений и злодейство, оказывается, вещи вполне совместимые, а потом меня пробовали было сначала отозвать от зеркала, а потом оттащить, а я все хохотал, и кривлялся, и прикладывался к горлышку, пока не свалился замертво.
* * *
Помню чью-то пресс-конференцию, кажется, Доры... да, точно, в президиуме сидела она и члены ее съемочной группы — и лысая Пачулина в парике, и актер актерыч Трухнин, и какой-то негр в пенсне, этакий Антон Павлович из тропиков, демонстрировавший во рту клавиши фортепьяно (я не расист, Боже упаси, но вид негра в пенсне меня ужасно веселит, по отдельности нет, а только в сочетании), и Милена, и рядом с ней Джон-Иван, который из шатена успел перекраситься в блондина и завить кудряшки (тут случилась вспышка фотоблица, и он на мгновение стал седым), и я зигзагообразно прошел вдоль видеокамер с бутылкой в руке, и Дора с Миленой приподнялись было в замешательстве, но тут я упал трем журналисткам во втором ряду на колени и захрапел, чем они, как мне потом рассказывали, были очень недовольны.
* * *
Как-то лежал я на аллейке киностудии — отдыхал, ну и что, что на асфальте, зато все прекрасно слышал, мне просто лень было открывать глаза.
— Ой, он же так простудится, бедняга, — сказал голос директрисы киностудии Яворко.
— Его давно пора выгнать с работы, как вы это безобразие терпите, — с приятным эстонским акцентом (другого у него не было), заключающемся, как известно, в демонстрации расторопности черепахи, сказал великий прибалтийский кинематографист Валтер Ваддисович, новый замдиректора по админхозчасти, он теперь вместо Жмурика.
— Что вы! Что вы! Как можно! — сказала профорг.
— Надо его перенести куда-то в помещение, — произнесло удаляющееся меццо-сопрано директрисы. — Распорядитесь, чтобы подсобные рабочие...
Теоретически я вполне мог предположить подлог: Милена, подойдя и пользуясь сомкнутостью моих век, разыграла меня — последовательно скопировала голоса и манеру говорить директрисы, Валтера и профорга. Но и в таком случае открывать глаза не стоило. Внешний мир стал мало интересовать меня.
* * *
Фима ходил по своей фотолаборатории из угла в угол. Вновь сел за стол напротив меня. Снял свои телескопы, и тут только я увидел, какое у него уставшее лицо.
Без очков, придававших ему солидности, Фима стал похож на неуклюжего, часто помаргивающего толстенького подростка с наклеенными усами.
— А ведь ты любишь ее, — сказал он негромко.
* * *
И вновь передо мной лицо Володи (безликого, бесприметного, портретист отдыхает, фоторобот невозможен — мы ведь договорились, что я не буду описывать его внешность) под белой шапочкой.
— Она еще лет двадцать будет искать себя. И все это время у тебя от ее фокусов, завихрений и фанаберии будет во-от такая квадратная голова. Пока-а она перебесится... Будешь ли ты терпеть все это? Вы замучаете друг друга. Для нее следующие двадцать лет — это только вступить в пору зрелости. А для тебя — вся твоя оставшаяся активная жизнь.