На перекрёстке хрипловатые звуки радио на минуту приковали её внимание. «…Заседание Московского Совета…» Москва?! Она улыбнулась. Москва?! Это очень хорошо, что в Москве торжественно заседает Совет… Но она не задержалась послушать, она не могла оторваться от нахлынувших видений: придавленное обломками синее одеяло и запрокинутая на подушку детская рука, на которую наваливается, наваливается каменная глыба… и столб пламени, бросающий отсветы на чёрную воду Невы и на мост, и люди без огнетушителей, в дыму, голыми руками сбивающие огонь… И что ещё будет сегодня, в этот канун праздника, и завтра, в ненавистный для врага праздник? Что ждёт их всех, и как отвести удар, спасти, заслонить?
Она бежала по тёмным, притаившимся улицам, и знала, что вот тут, за уцелевшим фасадом, уже ничего нет — ни уюта, ни людей, ни самих квартир — дома нет, есть только фасад и торчащая в небо полуразрушенная лестница, по которой некуда и незачем подниматься. А вот здесь у дома скошен взрывом весь фасад, и с улицы можно видеть остатки чужого быта, повисший на, краю пропасти красный диван и жёлтый веник в сохранившемся углу несуществующей комнаты…
Все эти развалины стояли на пути к её дому, беда подходила всё ближе. Кажется, немцы подступают именно к её дому, прицеливаются, бомбят и пока промахиваются, но вот-вот попадут… Нет, так нельзя жить! Два месяца напряжения, два месяца без передышки, без настоящего сна, под вечной угрозой гибели… а фронт всё ближе, он уже здесь, в самом городе, больница Фореля — передний край его, у Эрмитажа — бойницы, а немцы лезут всё дальше, они в Шлиссельбурге и в. Тихвине, они пьют невскую воду, они нацелились на последнюю дорогу из Ленинграда в мир — на Ладогу… они под Москвой… они под Воронежом… на Дону!.. Когда же это всё кончится?.. Что же это такое? Так же нельзя жить!
Мария бежала переулками, спотыкаясь в темноте, натыкаясь на встречных. И вдруг откуда-то издалека ясный голос, очень спокойный и неторопливый сказал себе и ей:
— …наша армия терпит временные неудачи, вынуждена отступать, вынуждена сдавать врагу ряд областей нашей страны.
Она знала это, болела этим, но в звучащем над улицей голосе было такое спокойствие и знание, что Мария невольно прислушалась, ещё не понимая — почему, а голос спросил себя и её:
— Где причина временных военных неудач Красной Армии?
И по тому, как он тотчас уверенно и продуманно стал объяснять эти причины и ещё по тому живительному ощущению силы и душевной крепости, которое внушал каждый звук этого немолодого и мудрого голоса, — Мария поняла, что говорит Сталин.
Она остановилась — одна, в темноте, сдерживая дыхание. Она не видела репродуктора и не видела других людей, точно так же остановившихся там, где их застала речь Сталина, и ей казалось, что во мраке тревожной ночи Сталин обращается именно к ней со словами, которые так остро нужны ей сейчас — сейчас, когда после двух месяцев стойкости и сдержанности ею овладели смятение, усталость и страх.
Она слушала и про себя отвечала: «Да. Да. Именно так!» — и ей уже представлялось, что она и раньше думала так же, но не умела обобщить и высказать свои мысли.
Вой сирены воздушной тревоги оторвал её от голоса Сталина. Она побежала, преследуемая воем сирен и звуками занимавшегося над городом боя.
Сирены смолкли быстрее, чем обычно, и Мария снова услыхала голос Сталина:
—…И эти люди, лишённые совести и чести, люди с моралью животных имеют наглость призывать к уничтожению великой русской нации, нации Плеханова и Ленина, Белинского и Чернышевского, Пушкина и Толстого, Глинки и Чайковского, Горького и Чехова, Сеченова и Павлова, Репина и Сурикова, Суворова и Кутузова!..
«Да, да, это мой народ. И как они смеют думать, что нас можно запугать бомбами?» — подумала Мария, и усилия жужжащих в небе «горбылей» представились ей жалкими и наглыми. Народ нельзя уничтожить, народ всё равно будет жить. И чем страшнее будут удары, тем горделивее и ожесточеннее будет сопротивляться, будет сражаться народ…
…Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они её получат.
Какой-то шум хлынул через рупоры, споря с шумами войны. Это был странно знакомый и позабытый шум, Мария не сразу поняла, что в далёкой Москве громко и самозабвенно рукоплещут люди, за себя и за неё, и за всех, кто слушает в этот час голос Сталина.