— Леонид Иванович, я вас приглашаю на литературный вечер, — говорила она часом позднее, закрывшись в своей штабной каморке и торжественно улыбаясь телефонной трубке.
— Хоть на край света, — тихо сказал голос Каменского. — Вы это серьёзно?
Она рассказала об афише и об остановившихся часах, о девяносто пяти проданных билетах и о том, кто будет выступать.
— В том, что они здесь, есть что-то обнадёживающее, правда? — сказала она. — Было бы безопаснее, и, наверное, полезнее для искусства и науки, если бы они находились где-нибудь далеко. Но мне почему-то приятно знать, что они здесь, ходят по этим же улицам, слышат тот же свист снарядов.
— Я бы предпочёл, чтобы никто из нас не слышал этого свиста, — ответил Каменский. И, подумав, добавил: — Безопаснее — да, вы правы. Но… полезнее? Нет! Я не понимаю художника, который добровольно отказался от таких золотых россыпей материала.
— Золотых россыпей?
— Конечно! Для писателя его материал — человек. А человек никогда не раскрывается так полно, как в испытании. Сейчас всё обнажёно, всё раскрыто — и подлость, и благородство. Можно десять лет прожить рядом с человеком, и узнать его по-настоящему в один месяц войны.
— Да… — обронила Мария, вспомнив Бориса Трубникова.
Воспоминание было неприятно ей.
— Да, — резко повторил Каменский, уловив её мысль и тоже вспомнив своё. — Да, всё познаётся — и к лучшему.
Они поговорили ещё о том, о сём, так как обоим не хотелось кончать разговор. Вошла Григорьева, потом вышла, через десять минут вошла снова и неодобрительно покосилась на телефонный аппарат.
— Меня ждут, — сказала Мария. Но Каменский так явно кружился вокруг какого-то очень важного для него, но трудного вопроса, что она спросила: — Вам нужно что-то сказать мне… Леонид?
Короткое молчание в трубке сменилось стремительным вопросом:
— Мне нужно спросить вас, дорогая, возьмёте ли вы к себе моего сына, когда кончится война, захотите ли вы принять его вместе со мной?
Сдерживая волнение, она прерывисто ответила:
— Да. Конечно. Вместе с вами.
Ответом было молчание. Такое долгое, что она усомнилась, слышал ли он её ответ, не разъединила ли их телефонистка, и сказала:
— Алло!
В ту же секунду она услыхала его напряжённое дыхание, а затем возбуждённый голос почти крикнул ей:
— Мне необходимо увидеть вас немедленно!.. Я сейчас разобью телефон!
Оглядываясь на Григорьеву, она мягко попросила:
— Не надо разбивать его. И не торопитесь… Леонид. Подождите… хоть немного. Надо.
— Хорошо, — сухо ответил он и повесил трубку прежде, чем она успела попрощаться.
На следующее утро он сообщил ей, что срочно выезжает на фронт и не вернётся к воскресенью. Мария почти обрадовалась. Предстоящая встреча с Каменским пугала её. И невыполнимой, непосильной казалась затея с литературным вечером — собираться, выходить из дому на мороз, итти пешком и два-три часа сидеть в холодном зале, на-людях…
Но в воскресенье утром она проснулась бодрою, и собственное истощённое тело показалось ей чужим, настолько его слабость не соответствовала интенсивности мысли, необычности чувства. Мироша накормила её и Андрюшу завтраком — ломтиком хлеба с чашкой отвара из сушёных кореньев, похожего на крепкий бульон. Отвар не насыщал, а только согревал желудок. Но Мария подумала, что ей этого достаточно, что она может прожить так очень долго, что она научилась обходиться без пищи. Ощущение независимости и какой-то освобождённости от тела было чудесно.
Мироша одела Андрюшу, закуталась в платок и повела мальчика гулять. Ничто не могло заставить её отказаться от прогулок с Андрюшей: «Весь день в потёмках, в копоти, без питания, — говорила она, — разве можно его без свежего воздуха оставить?» И она ползла по лестнице, держа малыша за руку, и нежно болтала с ним. Если бы у неё отняли заботу о мальчике, она, наверное, умерла бы в тот же день.
А где-то по Выборгской стороне, по тропинке, обозначающей проспект, шагает с дежурства Анна Константиновна… Она говорит, что ей помогает итти музыка. Она мысленно проигрывает знакомые вещи — чаще из своего фортепианного репертуара, иногда хорошо известные ей симфонии. Если какое-нибудь место вдруг «проваливается», Анна Константиновна огорчается и по приходе домой роется в нотах, однажды даже села к роялю и загрубевшими, негибкими пальцами проиграла забытое место… Семь километров туда, семь километров обратно — что поддерживает её жизнь? Любовь? Гордость? Требовательность к себе?..