Выбрать главу

По ночам, лишённые электричества тепла и уюта, люди ценили каждый проблеск света и нередко поднимали маскировочные шторы, чтобы сквозь заледенелые стёкла проник в жилище голубой отблеск снега, освещённого звёздами, луч месяца или сияние полной луны. И не один ленинградец, приникнув к стеклу, с изумлением и гордостью вдруг видел свою улицу как бы впервые, наново открывая для себя всю строгую красоту города. И чувство восторженной любви просыпалось в самых измученных, самых суровых и сжатых болью сердцах, и говорили себе ленинградцы, говорили ещё раз и с новою силою проникновенного знания: это мой, это наш город. Его нельзя взять ни штурмом, ни запугиванием, ни измором. Устоим. Выдержим. Стиснем зубы и перетерпим.

Мария в эти январские лютые дни любила город особою, болезненною любовью. Ей приходилось много ходить пешком. С тех пор, как Анна Константиновна слегла, на Марию навалились все домашние заботы, она ходила на рынки и выменивала одно платье за другим на чашку крупы, на кусочки сахара или на ломоть хлеба. В детской консультации для Андрюши отпускали соевое молоко, за ним тоже надо было ходить. Как бы трудно и утомительно это ни бывало, долгие походы по городу доставляли Марии отраду. Шла ли она через Неву по тропинке, протоптанной среди сугробов, или малоизвестными переулками, сокращающими путь, или проходила проспектами и набережными, где, как ей думалось прежде, она знала каждое здание, каждую линию, — всегда открывалось ей что-либо новое и прекрасное, и часто она сдерживала шаг или останавливалась на несколько минут, чтобы разглядеть и запомнить.

Прохожие, окинув её взглядом, видели усталую, ослабевшую женщину, которая остановилась, чтобы набраться сил. Да так оно и было. Ноги стали тяжёлыми и непослушными. Каждая остановка была необходимым отдыхом. Но, вопреки слабости тела, мысль работала усиленно и обострённо, все впечатления ярко отпечатывались в сознании.

Жизнь была тяжела, она была непосильна, — но, думая о своей судьбе, ставшей такой непрочной, и о судьбе вот этого томительно любимого города, Мария всё же была рада тому, что их судьбы слились в одну, что она не убежала от пытки войны, что она все это видит, вынесла и выносит вместе со своими согражданами. И только одного ей хотелось — дожить, дотянуть до конца, чтобы не унести в могилу драгоценный опыт, чтобы донести до людей — кто знает, как? — всё то, что ей открылось, почувствовалось, довелось понять. Может быть, это будет какая-то большая и очень трудная работа, которую возложит на неё партия; может быть, это наполнит новым смыслом и пониманием её творческую мысль, когда снова удастся строить на благо советским людям… А то просто — встретишь человека, и в скупом слове, во взгляде, в умении понять и помочь без навязчивости передашь ленинградское, выстраданное, выношенное в дни осады. Потому что человек, так близко увидевший смерть и страдание, силу товарищества и силу человеческой выносливости, никогда не сможет забыть, как драгоценно и как необходимо человеку счастье и тепло жизни. И когда он будет проверять самого себя наедине с самим собою, не найдётся судьи неподкупнее и требовательнее его, потому что мерилом возможного будет самое беспощадное мерило.

Так думала Мария, шагая по городу и слыша только скрип снега под своими валенками да изредка такой же скрип снега под валенками одинокого встречного прохожего. И путь казался ей короче, и ноша легче, и удавалось спокойною, невозмутимою войти в своё жилище, в его бедственный мрак.

Анна Константиновна умирала. После падения на улице она уже ни разу не выходила из дому, хотя на второй день встала и принялась за домашние дела. Силы её иссякали. Мария не сразу заметила это, было некогда, и было темно — не разглядишь лица, не подметишь движения. Потом и в полумраке комнаты она заметила, что у матери безжизненные глаза, что её движения сделались неуверенными и медлительными, что ей стало не по силам то, что ещё недавно она делала быстро и ловко.

— Завтра пойду на работу, — каждый вечер со вздохом говорила Анна Константиновна. — Так стыдно, что я столько пропустила…