Головачева была доставлена в сельскую больницу, прожила всего два часа. Перед смертью успела сказать, что стрелял в нее бандит Орлов; просила, чтобы позаботились о ее сыне.
Все сомнения сразу исчезли — Орлов снова стал вершить кровавые дела.
Десятилетнего Петю Головачева приютила соседка. Мальчик еще не осознавал страшную беду (о смерти матери ему не говорили) и спокойно рассказывал о разыгравшейся ночью драме.
За ужином Петя наелся воблы, которую принесла мать, долго не мог уснуть, потому что сильно хотелось пить. Он несколько раз вставал и пил из кадушки, стоявшей возле окна, выходящего во двор. Ночь была лунная, и мальчик увидел во дворе незнакомого мужчину с ружьем за плечом. Приглядевшись, Петя узнал Орлова, у которого подстригался в школе.
Мальчик испугался и стал тормошить мать.
— Мамка! Ну, мамка же! Вставай скорее, у нас во дворе бандит! — Петя слышал от взрослых, что тот парикмахер стал бандитом.
— Тебе показалось, сынок. Ложись со мной.
— Правда же, мамка! Ну, проснись!
Наконец тревожная взволнованность сына передалась Марии Алексеевне. Она вскочила и босиком, в одной ночной рубашке, подбежала к окну.
Раздался сильный стук в дверь. Головачева, хоть и знала, что запоры крепкие, закричала, стала звать на помощь.
Орлов, должно быть, тоже понял, что открыть дверь не удастся, начал выламывать оконную раму.
Когда бандит почти влез в дом, Головачева выпрыгнула в окно и побежала вдоль улицы, рассчитывая спастись от преследователя. Орлов догнал ее у противоположного порядка, в упор выстрелил в грудь из обреза и скрылся.
На третий день состоялись похороны Головачевой. Таких многолюдных похорон крестьяне не видели: собралось все население окружных сел — и взрослые и дети.
Духовой оркестр районной пожарной команды не очень слаженно, зато громко и без устали исполнял траурные мелодии. Дождь стих, но тяжелые свинцовые тучи низко клубились над землею, как бы подчеркивая глубину народной скорби.
В гробу, усыпанная цветами черемухи и медуницы, лежала красивая тридцатидвухлетняя женщина; внезапная смерть не успела обезобразить ее лицо.
Прошин позвонил в Пензу и попросил продлить командировку. Разрешение было получено.
Участковый уполномоченный милиции Сплюхин нравился ему: жизнерадостный, исполнительный, знал район и хорошо ориентировался в обстановке. В ночь-полночь, в любой час Сплюхин был готов к выполнению оперативного задания. Готовность эту он выражал с какой-то озорной веселостью, кажется не ведая ни грусти, ни усталости.
Василий Степанович ночевал на сеновале; рядом в сарае глубоко вздыхал гнедой мерин, на котором Сплюхин колесил по своему вполрайона участку; пел петух, и тихо переговаривались куры на насесте, корова пережевывала жвачку. С улицы доносилась перекличка голосов:
Пел высокий и чистый голос. Ему отвечал другой, пониже, будто споря с первым:
У Прошина сладостно замирало сердце от запаха сена и девичьих голосов: они напоминали о его горькой юности.
— Василий Степанович, подъем! — прокричал снизу Сплюхин.
— Что, Ким, пора? — Прошин называл участкового Кимом, это звучало современно в те годы.
— Да, поедем по холодку.
С вечера у них было намечено побывать в деревнях Белово, Пустырь и на хуторе Зеленогорском, где в прошлом появлялся бандит.
Они ехали на рессорной двуколке. Чтобы не обращать на себя внимания сельчан, Прошин снял форменную гимнастерку и надел белую в черный горошек рубаху участкового. Рубаха была узковата в плечах и врезалась в подмышки, но теперь его можно было принять за агронома или сельповского заготовителя. Впрочем, маскировка была, наверное, напрасной: не только взрослые, но все мальчишки и даже собаки в районе знали Сплюхина и его гнедого мерина.
С первых дней июня, как по заказу, установилась теплая летняя погода. Высоко в небе висели жаворонки, в поднимающихся зеленях щебетали мелкие пичуги.
— Василий Степанович, вы давно в органах ОГПУ?
— С двадцать первого года.