Трудно сказать, достаточно ли здесь слова «монстр». Он похож на какую-то страшную, многоликую подводную сущность, которую необычайный ураган выбросил на берег, растерзав дно Океана.
Пасть самого Проклятия разверзается и безмолвствует, наблюдая этого гостя, а дьявольские молитвы «Цветов зла» по сравнению с ним внезапно превращаются в безобидные церковные безделицы.
Это уже не «Благая Весть о Смерти» милейшего Герцена, это что-то вроде Благой Вести о Проклятии. Если говорить о литературной форме, то ее нет. Это текучая лава. Это бессмысленно, беспросветно и всепоглощающе.
Но не кажется ли тем, кто прочел эту книгу, что такая неслыханная клевета на Провидение с непревзойденным авторитетом пророка преждевременно испускает последний неминуемый вопль человеческой совести перед высшим Судией?
Маршенуар появился на свет безнадежным. Его отец, нервический мелкий буржуа, служил в главной налоговой канцелярии Перигё и по совету почтенного члена своей ложи почти в качестве вызова назвал сына Каином, что привело мать ребенка в невыразимый ужас, и она спешно крестила его под христианским именем Мари-Жозеф. Поскольку материнская воля оказалась гораздо сильнее, в детстве его называли Жозефом, и это зловредное имя, внесенное в реестр актов гражданского состояния, было извлечено позднее, во времена торжественного недовольства.
Другим обычно требуется на своей шкуре ощутить разорение или злодеяние, чтобы почувствовать приступ тошноты. Маршенуару, одаренному лучше остальных, достаточно было появиться на свет.
Он был из людей, чудесным образом созданных для несчастья, которые выглядят так, будто они провели девятьсот лет в утробе матери, прежде чем безрадостно провести унылое детство в изжившем себя людском обществе.
С самого первого дня он был наделен прискорбной способностью, слишком редкой, чтобы быть замеченной, затуманивать свой разум древними и неразличимыми вещами, бликами мечтаний прошлых столетий, что долгое время позволяло ему смотреть на окружающий мир в преломленном виде. На нем был вековой покров, если для кого-то приемлем такой способ выражения чего-то совершенно невыразимого.
– Ненормальный исступленный характер, – говорил он в тридцатилетнем возрасте, – обременительный деспотизм Мечты, который лишает способности действовать, предал меня вечному оцепенению, навлек на меня скорби и ужасы, достаточные для внесения в детский мартиролог. Отец мой, закоренелый в своих глупых предрассудках об образовании и крепко запертый в неприступной крепости нескольких безоговорочных убеждений, всегда видел во мне лишь лентяя и колотил меня со спартанским упорством.
Возможно, он был прав. Я даже пришел к убеждению, что усиленное взращивание мыслящего тростника, как правило, является непостижимым следствием взращивания толстокожих. Увы, бедолага делал бесплодными свои взбучки, никогда не сопровождая их лаской, которая могла бы добавить этому действу осмысленности. Подъев хлебца со стола Плутарха, этот горе-воспитатель, несомненно склонный к нежностям, полагал, что творит чудеса, следуя советам дряхлого стервеца и сдерживая сердечные порывы. Своему современному сердцу, истерзанному устаревшей идеей самосожжения, он поклялся никогда не миловать сына, дабы в общественных интересах сохранить свое отцовское могущество.
Это был сущий ад, когда он отправил меня в школу. Заранее охваченный страхом, презираемый другими детьми, буйство которых приводило меня в ужас, обруганный подлыми учителями, которые делали из меня посмешище перед моими товарищами, претерпевая безжалостные наказания и побои от всех рук, я в конце концов впал в молчаливое отвращение к жизни, из-за чего стал походить на маленького идиота.
Подлинное страдание, постоянное защемление сердца, обычно присущее меланхоличным детям в исправительных школах, в моем случае усугублялось невозможностью вообразить земные условия, которые не были бы такими зверскими. Мне казалось, что я с неведомого эмпирея свалился в огромную кучу мусора, в которой люди кишели, как паразиты. Таково было мое представление о человеческом обществе, когда мне было четырнадцать лет, таким оно и осталось до сих пор!
И всё же однажды я взбунтовался, так как выходки моих одноклассников перешли просто всяческие границы. Я стащил из столовой ножик, к счастью совершенно безобидный, и после напыщенной бравады бросился на группу из сорока шалопаев, двоих или троих из которых ранил. Когда меня подняли, я кипел от ярости, я был раздавлен ударами, я был надменен. Мой ножик нанес мало вреда, всего лишь несколько царапин, но отцу пришлось забрать меня из этого отупляющего места и запереть дома.