Начались расспросы. Стали делиться друг с другом воспоминаниями. Никто никого не удивил. Всеми пережито было то же самое.
Кое-кто стал утешать себя тем, что Вильно будет скоро вновь занято Красной армией.
— Хорошо, если нас к тому времени не пустят в расход, — сказал Петровский.
И он рассказал о двух близких товарищах, погибших в эти дни. Один пал жертвой полевого суда на комендантском дворе, другой погиб от руки польского жандарма в тот момент, когда собирался выбраться на свободу.
А сколько еще наших друзей, спаянных общей идеей, одним порывом, безвестно погибло в эти тяжелые дни отступления!
— Нужно сконцентрировать всю волю на одной цели — побеге, а не размазывать пережитое. Авось вырвемся отсюда. Тогда будет и на нашей улице праздник! — заключил он.
Потом впал в обычный для него иронический тон и добавил, обращаясь ко мне:
— Ты, брат, не кричи, не волнуйся, а то подойдет «скурве сыне», да как лизнет тебя один раз по хлебалам — выбьет и тебе пару зубов. Погляди вот на Грознова: он почти совсем без зубов остался… А ну-ка, открой рот, покажи свои зубы, — шутил Петровский. — Нам с тобой лафа, — обратился он ко мне, — принесут хлеб — поедим, а вот товарищу и шамать нечем. Придется нам для него разжевывать.
Стали обсуждать, как выбраться из плена, хотя в нашем положении это было по крайней мере утопично. Кто предлагал разобрать стену пакгауза (делать это пришлось бы голыми руками: у нас не было никаких инструментов), кто советовал захватить оружие у стражи и так далее. Остальные предложения были в таком же духе.
Наконец усталость овладела всеми; мы, тесно прижавшись друг к другу, крепко уснули.
Был, вероятно, уже полдень, но в наглухо запертом сарае было темно. Дышать становилось все труднее.
Никто из нас не решался обратиться к конвойному с просьбой открыть двери. Это грозило новыми пытками.
Нас бросили, как зверей, в клетку, с той лишь разницей, что зверей обычно кормят.
Мы боялись потерять рассудок. По отдельным бессвязным словам, доносившимся до нас, мы чувствовали, что безумие уже охватывает некоторых товарищей и грозит перейти в массовый психоз.
Относительно благополучно было в нашей группе, и этим мы обязаны были Петровскому.
Человек большой физической силы, он принес с собой настойчивость северян и их уменье без жалоб переносить лишения. Он обладал юмором, который не покидал его при любых обстоятельствах, и отличался необычайной чуткостью. В нем чувствовался организатор.
Он старался внушить нам, что даже в таком положении не следует терять надежды, С ним все казалось проще, и огромное желание вырваться из плена представлялось легко осуществимым.
Время протекало в мучительной бездеятельности. Охрана забыла о нашем существовании, либо считала нас надолго выведенными из строя.
Мы собрались было опять поспать, когда дверь пакгауза раскрылась и раздалась команда:
— Вставать, выходить во двор!
Окрики, свист шомполов, удары прикладов.
— Наверно, расстреливать ведут, — говорили в рядах.
— Бросьте глупить, — зашипел на них Петровский.
Нас подвели к товарным вагонам.
Петровскому нанесли несколько ударов по лицу, но он молниеносным прыжком вскочил в вагон, не выпуская моей руки, и при помощи товарищей с трудом протащил меня к себе под улюлюкание командиров.
Все тело ныло. Голова тяжелая — не поднять. Пошарил в темноте около себя и руками нащупал чьи-то ноги.
— Кто?
— Петька?.. Молчи, а то еще добавят, — говорит Петровский (это был он). — Держи голову ниже, лежи и не смей разговаривать. Положи голову мне на спину, она заменит тебе подушку.
Я кладу свою израненную голову на спину Петровского и пытаюсь заснуть, а слезы обиды и унижения текут ручьем.
Он чувствует это, но молчит.
Вспоминаются почему-то далекие годы работы в лесу… Срубишь дерево, оно с треском валится на землю, и гул идет по всему лесу.
Однажды товарищ погиб, задавленный деревом — не успел отбежать. Умирал в лесу. Вокруг было торжественно и бело…
Здесь десятки друзей гниют среди отбросов — умерли не в бою, а под палочными ударами…
А ведь впереди маячила Варшава.
Под мерный стук колес я начинаю бредить. Я иду в бой, в решительный бой. Я должен взять последнее препятствие.
Я кричу:
— Ур-а-а!..
— Цо, холера! — раздается грозный окрик.
Скрипнула дверь, два солдата бросились избивать прикладами всех лежащих в вагоне. Происходило это в темноте и поэтому было еще более ужасно.