Выбрать главу

— Нет, я слыхала другое. В поселке говорят, что у него неприятности.

— Чепуха! — энергично заявил Киреев. — Я с ним каждый день провожу пятнадцать часов в сутки. Сейчас он, если хотите знать, лучше себя чувствует, чем когда-либо прежде: главные трудности по процессу преодолены, а это было основное, что его тревожило.

Больше о Седюке она не спрашивала. Но Киреева словно прорвало. Он говорил всю остальную дорогу. Речь его состояла из отрывочных криков, ветер наполнял уши грохотом, нужно было напрягать легкие, чтоб переговорить его громовой голос. Усилие требовалось и для того, чтобы слушать. Но Лидия Семеновна, задыхаясь, закутанная с глазами в шаль, слушала со вниманием. Все, что говорил Киреев, было интересно. Прежде всего он хвалил Седюка. Он с ожесточением кричал, что лучше Седюка в Ленинске никого нет, это человек с соображением, настоящий инженер, из него выйдет большой толк, только сам он не догадывается, вот что жалко. И он губит себя: ему нужно с головой влезть в работу, глотать книги, как куски хлеба, не отходить от агрегатов, а он тратит драгоценные часы на времяпровождение с Варей Кольцовой. Любовь засасывает его, как болото, нет ничего глупее любви, уже не одного крупного человека погубила эта странная и ненужная штука.

Лидии Семеновне понравилось это четкое и продуманное определение. Она даже остановилась на самом ветру и сделала небольшую щелочку в окутывавших ее нескольких слоях шали.

— Ужасно глупая вещь любовь! — прокричала она сочувствующе и закашлялась — ветер мощным ударом вогнал эти слова назад в рот.

Киреев, самозабвенно сдерживая широкой спиной напор бури, прижимал к своей груди согнувшуюся Лидию Семеновну, пока она не пришла в себя.

Больше она не осмеливалась подавать реплики, но слушала с прежним вниманием. Теперь Киреев с увлечением кричал о своей работе. Он излагал криками математические формулы и химические реакции, описывал процессы и аппараты.

— Шлаки обеднели! Потери меди — сотые процента! Как вам это нравится? — гремел он, приближая свои глаза к ее глазам, чтобы она лучше слышала.

Ей это нравилось. Необыкновенный разговор захватывал ее. Все это было забавно до восхищения — и ученая беседа на сшибающем с ног ветру, и сам этот ветер, и чудаковатый ее провожатый, при первом посещении опытного цеха показавшийся ей глупым и неотесанным. Ввалившись в тихое парадное своего дома и немного отдышавшись, она выразила удовольствие и благодарность: время у них прошло незаметно и очень интересно.

— Вы близко живете от учкомбината, — заметил Киреев с сожалением, хотя учкомбинат находился как раз на другом конце поселка. — Я вам не все рассказал, что мы делаем.

— В другой раз расскажете, — подбодрила она его. — Будут еще плохие погоды — погуляем и побеседуем.

— Метеорологи на завтра тоже обещают пургу, — оживился он. — Я зайду за вами завтра вечерком, хорошо?

Она колебалась. Она не терпела тех, кто ухаживал за нею. Но этот человек, похоже, и не собирался ухаживать. За весь вечер он не сказал ей ни одного комплимента, ни разу с восхищением на нее не посмотрел. Кроме того, он не закончил рассказа, а рассказ об их поисках, неудачах и успехах, в самом деле, был интересен.

— Ладно, приходите, — согласилась она, про себя удивляясь своей неожиданной уступчивости.

Киреев возвращался по пройденной дороге, ветер наваливался на него сзади, гнал в сугробы, пытался оледенить, но попусту терял свою мощность. Киреев, отталкиваясь от него спиной, двигался медленно, словно на прогулке. Он дышал всей грудью, даже отвернул кашне, чтоб хватало воздуха. Кровь легко обегала его тело. Ему казалось, что еще никогда не было такой удивительно бодрящей и приятной погоды. Он подошел к своему дому и прошел мимо. Ему не хотелось возвращаться в душную комнату. Сердце его требовало простора. Он шел и смеялся про себя и растроганно вспоминал, как внимательно она слушала все его объяснения.

И, вероятно, на многие сотни километров к югу и к северу, востоку и западу он был единственным человеком, который гулял в эту сумасбродную, полную снега и грохота и крепкого, как диабаз, мороза ночную бурю.

21

Непомнящий сам пошутил, когда стал разговаривать: «Кто предназначен для веревки, того не возьмет нож». Он выздоравливал медленно. Уже через три дня после операции Никаноров твердо ответил Назарову: «Будет жить!» Все же он был очень слаб, и к нему никого не пускали. Он пожаловался в записке, пересланной Мартыну: «Меня со всех сторон сдавила блокада, никто пока сквозь нее не просочился».

Первый прорвал кольцо этой блокады его приятель Яков Бетту. Во второй половине января он с Наем Тэниседо и Семеном Гиндипте выпросил у Лидии Семеновны три дня отпуска для охоты и, торжественно провожаемый всеми нганасанами и другими ребятами из общежития, выехал на четверке рослых оленей в горы. Най и Семен шли сзади на лыжах. Пропадали они целую неделю, но явились, нагруженные богатой добычей — охота, точно, была великолепной.

Никанорову доложили, что три закутанных в меха парня требуют свидания с Непомнящим. Он коротко распорядился: «Не пускать!» К нему опять пришли — приехавшие парни настаивают, чтобы больному были переданы их подарки. Возмущенный, он спустился вниз, чтоб самолично прогнать нахалов, и ахнул. Весь пол приемного покоя был завален трофеями удачной охоты: тут было штук двадцать куропаток, пудовая нельма, зайцы и меха — волк, три песца, серебряная лиса, несколько горностаев. Изумленный, Никаноров, не обращая внимания на меха, смотрел на куропаток и нельму.

— И это все в подарок Непомнящему? — осведомился врач.

— Все Иге! Все Иге! — согласно закричали три охотника.

— Слишком жирно для одного! — решил Никаноров. — У меня полтора месяца вся больница сидит на супе из консервов. Тут из одной только нельмы можно сварить уху на все палаты, а куропаток хватит на неделю бульонов. Василий Иванович, — обратился он к санитару, — тащите все это скорее на склад и передайте повару, что утвержденное обеденное меню для больных отменяется, сегодня бульон из потрохов.

— Доктор, пусти Иге! — попросил Яков.

После удачной реквизиции Никаноров смягчился. Он сделал вид, что не видит, как одетые в халаты гости потащили наверх все свои меха. Ничего он не сказал, когда весь второй этаж наполнился шумом, визгом и хохотом — только прошелся по коридору, заглядывая в открытые двери палат. Непомнящий, увидев врача, сам восстановил тишину, отныне беседа шла в приглушенном тоне.

— Неужели это все мне? — изумлялся Непомнящий, с восхищением поглаживая меха горностая и волка — он любил вещицы, ни на что ему не пригодные в жизни.

— Тебе, Ига! Бери, Ига! — шепотом кричали друзья.

А Най Тэниседо застенчиво вытащил из-под сакуя скатанный в трубку кусок ватмана. Это был карандашный рисунок. Четыре великолепных оленя, вздымая копыта, мчались по снежной тундре. Высокий, закутанный в меха погонщик, сам Непомнящий — черты его лица были переданы с точностью и любовью — умело правил, выпрямившись на санках, неистовым бегом своей упряжки.

— Три дня рисовал, еще до охоты, бери, Ига! — с гордостью сказал Най.

Рисунок очаровал Непомнящего, он не мог от него оторваться. И когда гости ушли, а в палату зашел завхоз с санитаром и, занеся меха в список личных вещей больного, стали утаскивать подарки на склад, Непомнящий с трудом поднялся на кровати и выдрал трубку ватмана из рук санитара.

Рисунок прибили к стене над кроватью Непомнящего. Он часто поглядывал на свое мужественное лицо, и ему уже начинало казаться, что все это в самом деле с ним было.

После этого Никаноров решил, что строгая изоляция Непомнящего теперь ни к чему, и в первый же официальный приемный день — воскресенье — к нему пустили сразу четверых: Седюка, Варю, Мартына и Бугрова, подошедших в одно время к больнице.