— Я… не уверена, что понимаю, — выдавила я, и голос мой прозвучал слабо в гулкой тишине комнаты-аквариума.
— Понимание придет позже, — он мягко парировал, и в его глазах читалось удовлетворение. Он видел мое смятение, видел, как колеблется почва под моими ногами. — Сначала — опыт. А для опыта нужна подходящая сцена. Пойдем.
Он не предложил руку, не сделал никакого жеста, просто развернулся и пошел к скрытой в стене двери. Это было приказание, произнесенное тоном приглашения. И я последовала за ним, как загипнотизированная.
Мы поднялись на лифте, стены которого были отделаны черным матовым металлом. Он не спросил, хочу ли я. Он знал. Двери раздвинулись беззвучно, и я замерла на пороге.
Мы были на вершине мира. Весь мегаполис лежал у наших ног, сверкающая панорама огней, уходящая в черную даль горизонта. Это был не кабинет Висконти с его подавляющей властью, а нечто иное. Звездное небо над головой было почти таким же ярким, как городское внизу, благодаря полному отсутствию светового загрязнения на этой высоте. Пентхаус представлял собой единое пространство без единой стены, лишь тонкие стальные колонны поддерживали стеклянный купол. Воздух был прохладным и кристально чистым, пахнущим ночными цветами с невидимых в темноте подвесных клумб.
В центре помещения, на возвышении, стоял один-единственный стол на двоих, накрытый темно-синей скатертью, отливающей как бархат в свете единственной лампы — массивного куска горного хрусталя, в глубине которого мерцала живая огненная вспышка. Серебро и хрусталь бокалов отбрасывали на скатерть блики, похожие на далекие звезды.
— Мой частный планетарий, — произнес Висконти, останавливаясь рядом со мной. Его плечо почти касалось моего. — Здесь проще всего забыть о земных законах. В том числе… о своих собственных.
Он подвел меня к столу. Стулья были глубокими, кожаными, позволяющими откинуться и раствориться в созерцании. Я села, чувствуя, как изумрудный шелк платья прилипает к прохладной коже. Я была здесь. Одна. С ним. В его логове, на его территории, под его небом.
Стол был накрыт с аскетичной, почти монашеской роскошью. Никаких излишеств. Только необходимое, но каждое — произведение искусства. Фарфоровые тарелки, настолько тонкие, что сквозь них просвечивал узор скатерти. Серебряные приборы с ручной гравировкой, изображавшей спирали галактик.
Первую перемену блюд принес сам Висконти. Никакой прислуги. Он появился с двумя маленькими фарфоровыми чашами на подносе.
— Чтобы разбудить вкус, — сказал он, ставя одну из них передо мной. — Устрица. Но не простая.
Внутри, на перламутровой раковине, лежал крем-брюле. Идеально гладкий, глянцевый, цвета слоновой кости. Но это был не десерт. Он был увенчан крошечной икрой морского ежа, оранжевой, как восходящее солнце, и тончайшими лепестками фиолетового цветка, который, как я позже узнала, был бурачком.
— Попробуй, — мягко скомандовал он.
Я взяла перламутровую ложку. Крем-брюле поддался с тихим хрустом. Вкус был ошеломляющим. Холодная, солоноватая сливочность, взрывающаяся во рту яркой, йодистой сладостью икры, а затем — нежный, миндальный аромат цветка. Это было не едой. Это было ощущением погружения в океан на закате.
Я невольно закрыла глаза, и из груди вырвался тихий, непроизвольный вздох. Когда я открыла их, он смотрел на меня с тем же выражением, с каким наблюдал за медузами — с холодным, аналитическим интересом.
— Интересно, не правда ли? — произнес он. — Как хрупкость может нести в себе такую интенсивность. Никакой грубой силы. Только тонкое сочетание текстур и температур. Это и есть та самая отмычка.
Он не ел. Он пил красное вино, темное, как ночь за стеклом, и смотрел на меня. Я была его главным блюдом.
Следующее блюдо он назвал «Лесная тишина». На черной, отполированной до зеркального блеска тарелке лежало филе перепела, запеченное в карамелизированном меду и тимьяне. Оно было окружено пюре из корня сельдерея, воздушным и легким, как облако, и тончайшими чипсами из черного трюфеля. Но главным был аромат — дымный, древесный, с ноткой влажного мха и чего-то неуловимого, дикого. Когда вилка разрезала нежное мясо, сок, смешиваясь со сладостью меда и землистостью трюфеля, создавал вкус, который был… тихим. Глубоким. Как прогулка в одиночестве по спящему лесу.
— Ты всегда ищешь всплеск, Элиана, — его голос нарушил тишину, в которой был слышен лишь тихий звон хрусталя. — Резкий контраст. Но настоящая глубина рождается в нюансах. В умении различить сотню оттенков черного. В умении услышать разницу между тишиной пустоты и тишиной наполненности. Эта комната полна тишиной. И она звучит громче любой симфонии.