Выбрать главу

На самом деле руки Жюльена Бюка были так себе: ногти имели неприятную форму, словно сурово обгрызались в детстве, из-за чего и сохранили свою приплюснутость. Глаза были светлыми, но без блеска, имели неопределенный серовато-голубовато-зеленоватый цвет, совершенно заурядный разрез, да еще и легкую выпученность. Высокий лоб свидетельствовал не столько о мощной мысли, сколько о начинающемся облысении. Что до волевого подбородка, то он не мог надолго отвлечь внимание от посредственного состояния зубного аппарата, в котором хватало тусклых, даже желтых зубьев и тех, что неудачно заваливались в глубину и вряд ли рассчитывали на встречу с зубной щеткой. Одним словом, внешность скорее дурная. Но по сравнению с Полем-Эмилем — Адонис. Итак — последнее слово, перед тем как оставить эту парочку, — увидев рядом с Жюльеном действительно красивых мужчин, Жозефина быстро прозреет и поспешит оставить этого автора с его автофиктивностью ради других иллюзий, из которых будет отныне состоять ее жизнь.

Поль-Эмиль страдает от предательства. Впервые за всю свою жизнь Поль-Эмиль страдает.

Впервые за всю свою жизнь, которая не приносила ни великих горестей, ни великих радостей, — ибо успех на конкурсах никогда не казался счастьем или удачей; он причитался ему как нечто присущее до мозга костей, — впервые он познал счастье, но осознал это счастье — что вполне естественно — лишь тогда, когда его отняли.

На протяжении этих столь коротких недель перерыв на ужин вместе с Жозефиной и Жюльеном не воспринимался как досадная помеха: это значило отложить одну радость ради другой, еще более радостной. Неведанное ранее счастье молча смотреть на других, делить с ними простое чувство удовольствия, задерживаться после трапезы, тянуть время перед сном. Он привык к словам и мог ничего не говорить. Он смаковал эти минуты до того момента, когда они расставались; Жюльен отправлялся писать, Жозефина — читать в саду, он — заниматься на рояле: это не было разлукой, ведь, работая, он представлял себе, как Жозефина дремлет над книгой, а Жюльен выискивает нужный ритм и правильные слова; это не было разлукой, ведь он знал, что, прерывая чтение, Жозефина наполняла свою сиесту грезами о Поле-Эмиле и Жюльене, а Жюльен погружается в поиски слов, чтобы его, Поля-Эмиля, лучше описать.

И вдруг такое! Экая стерва! Экий крючок для шляпы! Когда перед ним вновь предстает этот образ, с каждым разом все более четкий (сама картинка, конечно, размывается, но в сердце покалывает все сильнее и глубже; это гложущее, так сказать, угрызающее воспоминание), ему кажется, что изучаемый отрывок обрывается на каком-то взбесившемся аккорде и тот долго угасает в бесконечной тишине. Иногда, часто — ведь он один, так почему бы и нет? — он разражается рыданиями над клавиатурой.

Предательство. Предательство. Слово возвращается вопреки его воле, наполненное бесчисленными драмами и мелодрамами. Предали.

И предал-то кто? Первый, после матери, человек, в глазах которого он, кажется, что-то значил; человек, который его вроде бы любил, а не только испытывал, как прочие идиоты, недоверчивое восхищение; первый человек, который не видел в нем гениальное неуклюжее чудовище, и держался просто, говорил бесхитростно и не упирался взглядом в его горбатый нос, куцый подбородок, слюнявый рот: Жюльен, его друг.

Эта невыносимая мысль преследует его постоянно. Даже музыка не в силах с ней справиться. Все поглощавшая музыка не может ничего сделать со словом «предательство», оно захватывает Поля-Эмиля, изводит его, вызывает в нем горечь и мстительную злобу.

XIV. Концерты

В одном английском, а значит, вне всякого сомнения, непредвзятом исследовании среди пятнадцати самых зловонных сыров оказалось тринадцать французских: Вьё-Булонь, Пон-л’Эвек, Камамбер, Мюнстер, Бри-де-Мо, Рокфор, Реблошон, Ливаро, Банон, Эпуас, Раклет, Оссо-Ирати и Кротен-де-Шавиньоль. Остаются Пармезан (одиннадцатый) и Чеддер (четырнадцатый), последний присутствует в списке не иначе как для того, чтобы подчеркнуть британскую беспристрастность.