Выбрать главу

Но часто Поль-Эмиль заходит слишком далеко. Измена сняла все барьеры: терять ему нечего, он похож на отчаявшегося человека, который идет по краю пропасти и думает, что если упадет, то покончит со своим отчаянием, а если не упадет, то увидит то, что другие никогда еще не видели. Когда он не проваливается, то открывает в исполнительстве новые пути. Когда проваливается, то ему кажется, что его провал — своеобразная месть, иначе он не может объяснить ощущаемое им парадоксальное облегчение.

Он берет головокружительные темпы: по эту, удачную, сторону грани — гениально; чуть быстрее — сложные пассажи слипаются, звуковой объем теряется, — плохо. Между ярчайшим выявлением того, в чем композитор не осмеливался признаться самому себе, и полным искажением замысла удерживается граница, тонкая нить, на которой Поль-Эмиль все время рискованно балансирует. Он все чаще непредсказуем, его выступления все чаще неровны. По-прежнему говорят о гении, но гении взбалмошном, лунатическом. Поговаривают, что он выпивает, хотя это неправда. Подумывают, хотя и не пишут, что его подстерегает безумие. Он начинает пугать.

Если бы его дерзость была только музыкальной! Но он и ведет себя все более экстравагантно. С публикой — все резче, жестче, вызывающе. С каждым выступлением просьбы сыграть на бис раздражают его все сильнее. Иногда он отвечает сонатиной, иногда — отрывком на три четверти часа, назло зрителям, которые должны успеть на электричку или отпустить няньку; а иногда — словами: сегодня вам бисов не будет, провинились, слишком много кашляли. После триумфального исполнения Третьего концерта Рахманинова, вместо того чтобы пожать руку первой скрипке, он целует в губы приглянувшуюся альтистку. Дирижеры побаиваются, устроители концертов вот-вот начнут отменять его выступления и менять программу. Луи Дарёй тревожится и негодует.

XV. Смерть Майкла Джексона

Некоторые умирают в садовничьих сараях, другие расстаются с жизнью в виллах за двадцать миллионов долларов. В такие моменты вблизи некоторых нет никого, даже мам, которые уже давно не получают никаких известий и верят, что их сын теперь богат, знаменит, знаком с принцессами — и, что ж вы хотите, когда живешь среди таких особ, впрочем, очень простых, доступных, то уже нет времени съездить к родственникам. Других же, наоборот, окружают сиделки, мажордомы, врачи, ответственные за дом, бассейн, автомобили.

Если я вспомнил о столь различных судьбах — пока Поль-Эмиль опрощается, очищается и обнажается на своей подстилке, — то потому, что задумался, какое место предпочел бы я сам, дабы выдохнуть в атмосферу последнюю порцию углекислого газа. Антисанитарный сарай, но с сильными и умиротворяющими запахами леса; чуть прохладный и даже промерзлый зимой, но хранящий повсюду следы самой древней и здоровой человеческой деятельности: на рукоятке инструмента, которая вернула мозолью то, что утратила в древесине; на земле, утрамбованной столькими башмаками и сапогами, что стала твердой, как плитка; на слюдяном окне, плохо пропускающем свет, что светил еще на заре человечества. Или экстравагантный дом, где пришлось вывесить несколько планов — вы находитесь здесь, — чтобы его единственный обитатель не потерялся в менее посещаемых зонах. Дом, где свет чаще всего исходит лишь от размещенных повсюду плазменных экранов, которые транслируют репортажи об огромных девственных пространствах. Дом, где не пахнет ни землей, ни отбросами, но искусственными освежителями, а навязчивый страх заболеть, при активном воздействии химических средств, упразднил даже самого крохотного паучка, где влетающие мушки-камикадзе сразу падают замертво и разбиваются всмятку на ковровом покрытии с цветами американского флага. В своем сарае Поль-Эмиль, похоже, не воспринимал период распада как что-то неприятное. После того как рассеялись первые, честно говоря, достаточно сильные ароматы, осталось лишь вполне приемлемое пресноватое амбре, удачно гармонирующее с запахом земли, дерева, влажного тряпья и загаженного тюфяка. Мышечная и связочная ткань уже растворилась, от неконтролируемых движений, неминуемо возникающих при возвращении в небытие, голова повернулась к двери, на которой все еще висели лопата и грабли, серп и полольник. Казалось, Поль-Эмиль своими полыми глазницами взирает на эти инструменты, которыми не смог бы воспользоваться, но которые смутно ассоциируются с деревенскими работами и здоровой испариной летним днем, душистым от запаха мюскаде. Он даже улыбался им во весь рот как символам простой жизни, которая его всегда избегала. Чему бы он улыбался в особняке за двадцать миллионов долларов? Стенам, обитым траурной тканью? Сверхмодной аудиовизуальной аппаратуре? Там его не оставили бы в покое, тело было бы мумифицировано, вычищено от всего подверженного гниению, загримировано, там сделали бы все, чтобы запретить смерти менять на свой лад его поразительное уродство.